ЖАНРЫ

Миссионерский кризис православия
Шрифт:

В церковной среде добрые слухи гаснут, а вот печальные, пугающие — быстрее скорости звука. И это уже наш диагноз. Готовность всего бояться и все осуждать — это признак болезни, духовной болезни и старения. Мы стали похожи на Свидетелей Иеговы. У них в конце каждого журнальчика обязательно помещен список плохих новостей, призванных подтвердить близость конца света. Если все должно погибнуть не позже чем послезавтра — значит, и сегодня все уже очень плохо. Все должно быть плохо. «Доктор сказал: в морг, значит, в морг».

Впрочем, о. Серафим Роуз в эмигрантских кругах, осуждавших Московскую Патриархию, видел эту беду раньше: «Они построили себе карьеру в Церкви на зыбком, хотя внешне и красивом, фундаменте: на предпосылке, будто главная опасность для Церкви — в недостаточной строгости. Но нет, истинная опасность сокрыта глубже — это потеря аромата Православия, чему они сами и способствуют, несмотря на всю свою строгость».

«Аромат Православия» можно передать одним дивным церковнославянским словом — «радостопечалие». Радость без печали — это баптисты и харизматы, которых народ уже прозвал «халлилуями». Печаль без радости — это шизофрения. А Православие не то и не другое. Православие — это радость со слезами на глазах. Это — «вера, полная тревоги». Люди не должны превращаться в какие-то мутные стеклышки, не способные отразить Свет Господа.

Увы, слишком многие наши проповеди и издания написаны лишь тремя красками, причем теми, которым как раз не должно бы быть места в Православии: а) идеологический пустозвон («препрехом, победихом!»); б) мертворожденный канцеляризм; в) страхи и стоны.

И только улыбки, «миссионерской приветливости» почти не встретишь.

А кому же в этом мире и радоваться, как не христианам!

В декабре 2003 года в Саратове на улице подходит ко мне женщина с 10-летним мальчиком: «Батюшка, благословите мне отвезти сына в монастырь на отчитку!» Женщина завернута в три платка, глаза тоскливые. Мальчик стоит тоже вполне усмиренный и грустный... «А что, — спрашиваю в ответ, — у него разве есть признаки одержимости? Он лает при чтении Евангелия, священников кусает?.. В чем его одержимость?» — «А он меня не слушается!»

Понятно. Замоленная мама признак роста своего сына и его мужской природы сочла за признак его бесноватости. Говорить бесполезно. Поворочиваюсь к ребенку, наклоняюсь к нему и шепчу: «Я тебе сейчас скажу одну вещь, а ты мне ответь на нее, ладно?» Получив молчаливый кивок, говорю: «Христос воскресе!» Прокатехизированное дитё огрызается заученным шепотом: «Воистину воскресе...» Не, говорю, так не годится. Давай громко!.. На четвертой попытке я пожалел, что я не Терминатор. В том смысле, что у меня в глазу нет постоянно включенной видеокамеры. Потому что это была дивная картина: мальчик на всю улицу прокричал «Воистину воскресе!» и... В общем, был Гэндальф Серый, а стал Гэндальф Белый. Мгновенное преображение. Снова миру предстал радостный нормальный ребенок, сбросивший с себя искусственную кожу преждевременного исихазма.

Такого же счастливого человека я видел весной 2002 года в Казанском Раифском монастыре. Это был пятилетний мальчик, подобранный монахами: он спал на вокзале в коробке из-под обуви. Ну так вот, мы посмотрели друг другу в глаза, и этот счастливый Кирюша вздыхает и шепчет: «Хочешь, я тебе покажу самое дорогое, что у меня есть?» И показывает зимние сапожки, которые ему подарили монахи: первая в жизни вещь, ему подаренная! Причем он хохочет от счастья, ну и я с ним. И дело не в сапожках. Просто климат жизни в этом монастыре — хороший. Там люди интересны друг другу и друг другу рады.

Таков критерий душевного и духовного здоровья: уметь замечать доброе и быть благодарным за него.

Но войдите с видеокамерой в обычный наш храм и снимите полиелей в субботу вечером. Праздник. Хор гремит «Хвалите имя Господне». Дома же при просмотре записи отключите звук. И картинку с лицами прихожан покажите любому стороннему человеку (а лучше светскому психиатру) и спросите — что, по-вашему, делают эти люди? Радуются они, ликуют или же унывают и скорбят? Или попробуйте наложить туда другой звук, скажем, из мира Великого поста: «На реках Вавилонских тамо седохом и плакахом». В каком случае будет большее соответствие видеоряда и саунда?

Что мы черпаем из нашей веры — скорбь или радость? Право-славящие мы или право-скулящие? Мне очень дорог такой рассказ из Древнего Патерика. Два молодых послушника пошли в город, там нагрешили, возвращаются в монастырь и каются. Старцы определяют епитимью, каждого запирают в отдельной келье: кайтесь, молитесь. Через неделю открывают дверь первого монаха. Он выходит весь исхудавший, покрасневшие глаза, бледные щеки. Спрашивают его: «Что ты делал в эти дни?» — «Я каялся и молил Господа простить мой грех». Старцы говорят: «Хорошо» — и открывают вторую келью. Второй монах выходит румяный, веселый. Спрашивают: «А ты что делал в эти дни?» — «Я молился и благодарил Бога за то, что Он простил мне мой грех». Старцы посовещались и сказали: «Оба пути равно хороши».

Навязчиво-неотступная память о своих грехах может привести к забвению о Боге. Идолом может стать постоянная медитация о себе (пусть даже осудительная медитация на тему «какая я сволочь»). Но если ты молишься Богу, ты о Боге должен помнить, а не о своем прошлом.

В церковной традиции есть время скорби и время радости. Наш суточный круг молитв полон покаяния. Но на границе Литургии иссякают покаянные молитвы. Все молитвы Литургии — светлые: «Благослови, душе моя, Господа... Хвали, душе моя, Господа».

Кстати, я думаю, одна из причин ферапонтовской контрреволюции в том, что у нас стали исповедоваться во время Литургии. Получается абсурд: хор ликует от имени причастников (смысл Литургии: «святая — святым»), а сами виновники торжества скучились где-то в уголке и там бьют себя по персям и каются. Когда я был семинаристом, однажды получилось так, что исповедь затянулась, и я не успел к Причастию на ранней Литургии. И тогда решил остаться на позднюю обедню. В итоге я впервые простоял Литургию, на которой причащался, не в очереди на исповедь. Грехи мои были уже позади. А Причастие и вся Литургия — вот, передо мной. И вдруг Литургия раскрылась передо мной в своем ликующем, радостном измерении...

Точно так же осаживается покаяние в личных грехах накануне Страстной седмицы и Пасхи. За несколько дней до Пасхи прекращается великопостная покаянная молитва Ефрема Сирина, отменяются земные поклоны (исключение Типикон делает только для поклонов перед Плащаницей). Почему ограничивается интенсивность покаянных молитв? Потому что иначе тварь (твоя память о твоих делах) заслонит собой память о Творце. Если я все время помню только о себе, о своих грехах, значит, Бог остается где-то далеко. Великий пост не будет путем к Пасхе, если навстречу ко мне Христос не сделает Свой шаг. Сколько бы мы ни каялись, если бы Христос не пошел на крест, не были бы мы спасены. На Страстной седмице наступают дни, когда ты должен чуть-чуть забыть о себе и вместе с Господом следовать за Ним в Иерусалим и дальше на Голгофу, во ад и затем к пасхальному воскресению. Теперь ты должен вспоминать уже не свое прошлое, а путь твоего Спасителя.

В Православии нужно обрести какое-то равновесие между знанием своего греха и стремлением прочь от него — к Богу.

Святитель Григорий Нисский так пояснял смысл заповеди блаженств «блаженны плачущие, ибо они утешатся»: «Не всякий плачущий будет утешен. Скажем, если человек плачет о потере кошелька, за этот плач он не получит небесной награды. А если человек плачет о своих грехах? Нет, и плач о грехах несовершенен. Ад полон людьми, которые плачут о своих грехах, но этот плач не спасает». Григорий Нисский поясняет: «Блажен человек, который плачет о Боге. То есть этот человек когда-то испытал радость богообщения, но затем это чувство и радость первой любви утратил и мается без этого, и желает вернуть Господа в свою душу, в свою жизнь. Такой плач будет утешен».

Поделиться с друзьями: