Миссис Шекспир. Полное собрание сочинений
Шрифт:
Потом дворняга эта поднялась, встряхнулась и с лаем затрусила прочь.
Мой супруг стоял и теребил налитые кровью щеки.
— Ты видела? — спрашивает. — Она хотела тебя укусить!
Я на него глянула.
От вспышки лицо у него сделалось, как роза.
— Видела я, — говорю. — Видела, что ты сделал.
Роза, казалось, вот-вот лопнет.
— Свирепый пес, — мой супруг гнул свое, — хотел тебя укусить!
Тут надо объяснить.
Мой муж был не любитель собак.
Глава тринадцатая
Собаки
Нет, собак мой мистер Шекспир очень не любил.
Кошек, тех он еще мог терпеть, а мою Египтянку, по-моему, так прямо обожал.
Ну, Египтянка, она, бывало, вскочит к нему на колени, сидит, и даже было замечено, как мой супруг гладит ее по шерстке.
Еще, бывало, эта кошка лежит, свернувшись, у его босых ног, когда он пишет: ей нравилось, как он пальцами стихи свои отстукивал.
А собак мистер Шекспир прямо не переносил.
Они для него были либо псы виляющие [41] , либо звери дикие.
Был у собаки хозяин, она, по его понятию, к первому разбору относилась. Всякая бесхозная дворняга сразу относилась ко второму.
Сучьи выблядки — так он всех вместе их честил [42] .
У нашей внучки, у Елизаветы, когда была маленькая, был щеночек, вислоухий спаниель.
Краб мы его прозвали — все бочком, бочком, бывало, ходит.
Чтоб потешить Елизавету, в угоду внучке, мистер Шекспир, случалось, и бросит палочку щеночку Крабу.
41
Ср. «Юлий Цезарь», акт 3, сц. 1: «…сладкой речью и виляньем псиным» (пер М. Зенкевича).
42
Ср. «Король Лир», акт 2, сц. 2.
Но сразу повернется и в дом спешит, покуда Краб не успеет и опомниться, не то что эту палочку ему принесть обратно, — то ли чтоб не гладить, не хвалить потом собаку за ее усердие, то ли чтоб не затрудняться — снова ту же палку кидать.
И это еще самая большая милость, какую мой супруг оказывал собакам.
Елизаветин спаниель, щеночек Краб, — единственный был пес, которого он хоть прикидывался, будто бы любит.
Глава четырнадцатая
Моя улыбка
Все это взяв в соображение, и вспышку эту, и ненависть его к собакам, я не могу сказать, что очень удивилась, когда мистер Шекспир пнул ту дворнягу на Грейшез-стрит.
Насчет свирепости этого пса я решила лучше уж не спорить со своим супругом.
Зато тебе, любезный мой Читатель, могу сказать, что, вздумай тот пес меня куснуть, очень несладко бы пришлось его беззубым деснам.
— Так как же? — снова спрашиваю у мистера Шекспира.
— Что — как же? — ему непонятно.
— Весь свой гардероб ты заработал писанием сонетов?
Румянец расползался.
Спустился к шее мистера Шекспира, дополз до кадыка.
Расползся вширь, к ушам.
Он ведь лопоухий был.
И эти уши вспыхнули огнем.
Будто бы все лицо он крапивой обстрекал.
Хитрые глаза мистера Шекспира забегали туда-сюда по улице.
Он смотрел сразу повсюду, никуда, на что-то, ни на что, лишь бы не встретить мой откровенный взгляд.
Он кусал ногти.
— Ну, можно сказать, — признался наконец. — Пожалуй.
Мистер Шекспир сплюнул.
Видно, горьки ему ногти показались.
Мистер Шекспир сказал:
— Но я писал сонеты не ради одежды.
— Ну да, ну да, — говорю. — Ясное дело.
Мистер Шекспир сказал:
— Я получал одежду за сонеты, только и всего.
— Ну да, ну да, — говорю. — А как же.
Тут мистер Шекспир ухватился пальцами за обе свои красные ушные мочки, давай их крутить, вертеть и дергать, а сам кричит:
— Но я писал сонеты потому, что я не мог иначе!
И тут я подарила его улыбкой, какую разучила.
— Совершенно тебя понимаю, — говорю.
Тут, видно, придется объяснить насчет моей разученной улыбки.
Мне говорили, что у меня, мол, не хватает сочувственности.
(Неправда это, знаю. Но так мне говорили.)
Юдифь Садлер говорила. Моя подруга Юдифь меня укоряла, что, когда она призналась мне, что ее муж Гамнет храпит, на моем лице не выразилось сочувствия.
Но мне ли не знать, что на самом деле я ее пожалела, а значит, оказывается, никуда не денешься, что мое лицо в этом случае просто не показало того, что я испытывала.
Я-то знала, как улыбнулась тогда Юдифи (я надеялась, душевно), и моя улыбка, выходит, просто не отобразила моих чувств.
Вот по какой причине я стала учиться перед зеркалом.
Смотрю на себя в зеркало и с минуту улыбаюсь от души.
У меня, известно, мелькало в голове, что есть в моем поведении что-то дурное, актерское, блядское, криводушие какое-то.
И улыбка-то снисходительная получалась, свысока, если чересчур долго ее продержишь на губах.
Но все равно я дальше добивалась такой улыбки, чтоб соответствовала смыслу, какой, я знала, в моей улыбке должен быть.
Главное — смысл, на то нам и дано лицо, чтобы его друг другу выражать.
Вот я и училась как следует улыбаться.
Мои глаза, конечно, во всем играли свою большую роль.
Губы могут лгать, глаза всегда скажут правду.
Я про жизнь толкую, не про театр.
Речь тут о честности, не о притворстве.
У меня-то плохих зубов не было, чтоб их скрывать.
Сэр Ухмыл, ясное дело, не заслужил такой моей улыбки.
Как он покраснел, как пнул дворнягу, заикался, оправдывался, плел насчет своего сонетного промысла — и с чего мне было так ему улыбаться?
Но чувствам не прикажешь — гони их в дверь, они влетят в окно.
Вот я и улыбнулась мистеру Шекспиру.
Я ему улыбнулась.
Тут, помнится, стало накрапывать.
Мелкий дождичек посеялся с неба, и было оно цвета утиного яйца.
Мистер Шекспир закусил нижнюю губу.
Я стою и улыбаюсь, жду.
Он взял меня под ручку, и пошли мы дальше.
Глава пятнадцатая
Мой сонет [43]
43
Глава посвящена сонету 145, который некоторые шекспироведы считают и в самом деле ранним. В этом сонете, в тринадцатой его строке, по мнению автора книги, обыгрывается фамилия Анны Хетеуэй, (Hathaway) а именно: «„I hate“ from hate away she threw», т. e. в буквальном переводе «„Ненавижу“ она от ненависти отделила». Это личное наблюдение автора для всей концепции книги очень важно. Однако в шекспироведении оно не привилось, и ни один переводчик сонета не пытался передать этот, как считает автор книги, шифр поэта. Переводчика книги это ставит в затруднительное (и, если честно, безвыходное) положение и заставляет по мере сил выкручиваться.