Миссия Балашева и Лев Толстой
Шрифт:
«Вся его потолстевшая, короткая фигура с широкими толстыми плечами и невольно выставленным вперед животом и грудью имела тот представительный, осанистый вид, который имеют в холе живущие сорокалетние люди».
Такой портрет императора суггестивно отсылает к образу закормленного поросенка, которого людям захотелось почему-то обхаживать с царственными почестями и называть великим. «Поросячесть» [19] императора в эпизоде подчеркнута маниакальным эгоцентризмом.
19
Не надо понимать, что везде в романе император Наполеон — свинья. Здесь это подтекст эпизода. Как отмечал Шкловский, такие подтексты эпизодов могут не совпадать: «Наполеон, сидящий перед портретом римского короля (своего сына), — итальянец, и тот же Наполеон <…> ждущий депутацию бояр, оказывается типичным французом». См.: Ш к л о в с к и й В. Б. Матерьял и стиль…, стр. 37.
Толстой очерчивает ритуальное пространство остраненной имперскости, где все смыслы замыкаются на сорокалетнего увальня, где все проникнуто «магией» его великости (вплоть до такого незатейливого физиологического явления, как нервическое «дрожание левой икры» [20] ). В этом пространстве не то что слово правды, но и вообще любая перекодировка попросту невозможны. Именно поэтому в решающий момент «Балашев замялся: он вспомнил те слова, которые император Александр не написал в письме, но которые <…> приказал Балашеву передать Наполеону. <…> „пока ни один вооруженный неприятель не останется на земле русской“, но какое-то сложное чувство удержало его. Он не мог сказать этих слов, хотя и хотел это сделать. Он замялся и сказал: с условием, чтобы французские войска отступили за Неман».
20
Шкловский В. Б. Матерьял и стиль…, стр. 170.
Сознание наталкивается на чистую стену становления и не может пробиться сквозь. Это не «кролик и удав» [21] ; это единый ток становления в модусе парада лжи, начатого вне конкретных личностей Наполеона, Балашева, Даву, Дюрока, Тюрення и др. Собственно, именно личности-то и сметаются этой социальной практикой «великости», и в первую очередь личность самого Наполеона. Здесь фундаментален самообман: контроль над собой настолько утерян, настолько отдан на откуп «историческому» велению, что император искренне думает, что все историческое проистекает из него самого и поэтому менее всех других способен уловить этот голос истории. Потеря исторического сознания напрямую сопряжена с потерей личного сознания. Наполеон в эпизоде — чистое животное становление:
21
Хотя именно так эпизод зачастую и трактуется: как несоответствие личностей (маленький Балашев, большой Наполеон). «Игра льва с котенком»: в этом иногда видят свидетельство бессилия философии Толстого перед наполеоновской легендой. В данном случае очевидно только бессилие подобной «критики»: исторический эпизод совершенно созвучен пафосу романа.
«Вся цель его речи теперь уже, очевидно, была в том, чтобы только возвысить себя и оскорбить Александра, то есть именно сделать то самое, чего он менее всего хотел при начале свидания».
Пространство становления извращенного «великого» извращает и условия коммуникации. Неизбежно, что и слова, которые Балашев все-таки произносит (о Полтаве и о набожности во время второго разговора, уже за обедом) [22] , подчеркнуто гаснут в романном повествовании, не доходят до адресатов. Отметим, что в данном случае Толстой максимально корректен в работе с источником. Все факты источника — что сказано, а что явно не было сказано — цитированы, эффект создается исключительно за счет контекстуальной интерпретации. «Гашение» Толстым фраз-анекдотов Балашева впервые за все описание миссии существенно меняет акцентировку записки Балашева.
22
Вот содержание этих исторических фраз-анекдотов. Два момента — словесные триумфы Балашева над императором Наполеоном. Оба раза говорили о Москве. Балашев отвечает на удивление Наполеона по поводу обилия церквей в Москве: «Потому что наш народ набожен. — Ба! — отвечает Наполеон. — В наше время нет набожных. — Прошу извинить меня, — парирует Балашев, — ваше величество, не везде одно и то же. Может, в Германии и Италии нет набожных, но в Испании и России набожность еще существует» (намек на то, что в России Наполеон встретит такое же ожесточенное сопротивление, как в Испании). Второй момент. Наполеон: «Какая дорога ведет к Москве?» Балашев отвечает: «Ваше величество, этот вопрос немного затруднителен для меня: русские, подобно французам, говорят, что каждая дорога ведет к Риму. Дорогу избирают по вкусу. Карл XII пошел на нее через Полтаву».
После того как Толстой впервые (за весь эпизод миссии Балашева) прямо отошел от своего источника идеологически, следует уже грубая (с точки зрения историка) фактическая деформация. Источники свидетельствуют, что в конце беседы, после очередной эскапады в адрес России и ее царя, Наполеон подошел к Коленкуру (он был послом в России в 1807–1811 годы и пользовался репутацией личного друга Александра), потрепал его по лицу, издевательски приговаривая: «Что же вы молчите, старый петербургский придворный» (мол, что не заступаетесь здесь за своего дружка Александра?). В романе этот эпизод дан иначе.
«Кульминационным пунктом отрывка и в то же время типичнейшим случаем деформации исторического материала является перенесение объектов.
Наполеон говорит фразу и щиплет за ухо не своего придворного (то есть не Коленкура, как это было в действительности. — И.Б.), а Балашева, что подчеркивается: „поднял руку к лицу сорокалетнего русского генерала“» [23] .
После этого Толстой возвращается в русло источника: Наполеон поинтересовался, готовы ли лошади для русского генерала; Балашеву вручили ответное письмо Наполеона (с отказом выводить свои войска из России), и он отправился с этим письмом в путь. Миссия Балашева была завершена.
23
Шкловский В.Б. Матерьял и стиль…, стр. 175. В романе столкновение с лицом — это экзистенциальное переживание, которое стоит вне рамок исторического, не подчиняется ему. Каким укорененным в истории, в своем мире становления, ни был бы Наполеон, он смешон, глуп, жалок — когда касается лица «русского генерала». Лицо — то, что не присваивается ни природой, ни историей. Именно это играет роль, когда Пьер и Даву смотрят в лицо друг другу: оба увидят «брата по человечеству» в другом. Отсюда каждый герой романа хотя и несет социальную, историческую, художественную и иные функции, но также он обладает неотчуждаемым (как отчуждаются лица в комедиях, сатирах и пр.) дофункциональным лицом. Еще один пример — столкновение Ростова в бою с лицом французского офицера, которого он чуть было не зарубил: контекст боя, даже подвига, не может подчинить себе лицо другого.
Статус лица, личного, фундаментален у Толстого. Когда Толстой подрывает смысловую легитимность события, каждый раз проверяя его логикой становления, огромную роль играет личностный индикатор. Как правило, пустоте события обусловленного противостоит наполненность события личного: вечная игра правды и лжи. Совершающаяся ложь — вторжение французов в Россию. Здесь каждый обманывает себя, предполагает смысл, которого на самом деле нет: Мюрат, Даву, Наполеон — все одержимы чистым становлением. При этом каждый лживо приписывает себе какую-то роль, жестом комедианта, почти истерически, удерживает маску перед лицом.
Первым явную толстовскую инверсию момента «с ухом» отметил военный историк М. Б. Богданович. Е.В.Тарле, в свою очередь, отмечал: «Кто был прав? И Лев Толстой и его критики. Его могучий гений создавал „действительность“, кое в чем отдалявшуюся от истории, но настолько все же реальную, что она начинала и в творческом уме Толстого, а потом и в уме читателя жить своей собственной жизнью» [24] .
Солидаризируемся с позицией Тарле, однако необходимо отметить, что с легкой руки академика выдумкой признаются и фразы-анекдоты Балашева в самой записке. Учитывая, что запись о них зафиксирована по горячим следам уже графом Е.Ф.Комаровским [25] (с 1811 года — инспектор Внутренней стражи), надо признать, что свои анекдоты Балашев «сочинил» не на досуге в 1830-е годы, а прямо на пути от Наполеона в ставку русского царя. Пытаясь оспорить анекдоты, Тарле апеллирует к абсурдности наполеоновских вопросов («Зачем вам столько церквей?», «Какой дорогой идти на Москву?»).
24
Тарле Е.В. Лев Толстой и миссия генерала Балашева. Сочинения. В 12-ти томах. М., 1961, т. XI, стр. 752.
25
[Свидетельство Комаровского, очевидно, было записано именно со слов Балашева в июне 1812 года. В основных моментах рассказ Комаровского соответствует записке, но диалоги даются явно в жанре устного пересказа, никак не обработанного литературно. Существуют и некоторые отличающиеся от записки подробности (не указанные позднее самим Балашевым): упоминание об участии Орлова, рассказ о завязывании глаз на пути к ставке Даву, о приватном разговоре с Коленкуром и некоторые другие. Надо сказать, что в это время Балашев и Комаровский были достаточно близки и делили одну квартиру в Вильно перед войной, а затем при ставке в походе. Даже в саму свою поездку Балашев отправился в генеральском мундире и в ленте Комаровского, так как балашевский багаж вечером 13 июня уже отбыл из Вильно. См.: «Записка графа Е. Ф. Комаровского». — «Исторический вестник». СПб., 1897, № 10, стр. 56–59.
При этом историк явно игнорирует шуточный, игровой контекст разговора, в котором они звучали. Характерная черта, условно называемая нами «фразерским кодом», как видим, в данном случае была упущена Тарле, но тонко прочувствована и проанализирована Толстым. Исключая инверсию с ухом Коленкура, Толстой верно попадает в живой исторический контекст в своей реконструкции того, как мог состояться и отложиться в памяти разговор Балашева и Наполеона. Особенно характерно, как была прочувствована «перекодировка» устного послания Александра Наполеону. «Балашев замялся» — этого нет напрямую в источниках и быть не может (ведь записка составлена самим Балашевым), но между строк Толстой очень цепко уловил пикантность положения русского посланника.
Тот или иной код не может возникнуть в дискурсе вне исторической почвы. Уже говорилось о фразе-анекдоте — сама эта форма выражения мысли свойственна эпохе. Код фразерства напрямую связан с особенностями мышления людей, это не только лишь некий изъян на кривом зеркале нарратива. Приятель и сослуживец М.Ф.Орлова Н.Д.Дурново был достаточно далек от «паркетного генерала» Балашева, а военно-разведывательная миссия Орлова значительно отличалась от дипломатических задач, поставленных перед Балашевым. Однако рассказ Дурново о том, как приняли в ставке Балашева и Орлова, прямо указывает на характерный для современников 1812 года мотив фразерства: «Император (Александр. — И. Б.) провел более часа в беседе с Орловым. Говорят, что он был очень доволен его поведением в неприятельской армии. Он смело ответил маршалу Даву, который пытался его задеть в разговоре» [26] .
26
Дурново Н.Д. Дневник 1812 года. 1812 год… Военные дневники. М., 1990, стр. 80. Добавим, что Александр действительно оказался «очень доволен» Орловым: на следующий же день он был пожалован флигель-адъютантом.
Дуэль словесная в сознании человека той эпохи занимала не меньшее место, чем дуэль шпаг и пистолетов. Когда историк пытается с позиции своей академической «серьезности» рационализировать исторический материал, он производит такую же деконтекстуализацию, что и романист. В таких случаях контекст «исторического исследования» выказывает к истории такую же нетерпимость, как и контекст романного повествования.
Шкловский с педантичной определенностью пишет: «…историческим источником или средством для познания по истории двенадцатого года „Война и мир“ ни в коем случае служить не может» [27] . Между тем исторический роман рефлектирует над прошлым, как и историческое исследование.
27
Шкловский В.Б… Матерьял и стиль…, стр. 37.
Как и большинство исторических сочинений, роман рождается размышлением над всем тем, что было уже сказано и написано. Но если историческая наука вынуждена развертывать повествование под маской поиска истины, то роман действует под более невинным лозунгом художественности. Составляя историческое повествование, историк каждой своей фразой связан с источником, ответственность за достоверность которого историк берет на себя: такова цена претензии на историческую истинность. Роман на нее так буквально не претендует, но повторяет сущностную операцию: чтение, рефлексия, пересказ. Историческая и романная работа действуют, каждая по-своему, на едином поле и открыты для взаимовлияний. И романист и историк становятся собой в процессе освоения письменной культуры во всем ее многообразии (художественной, в том числе романной, литературы не в последнюю очередь). Результаты этой рефлексии художник выдает в акте выбора собственного письма (дискурса), стиля, этической, идеологической позиций. Историк делает то же самое (ибо он, несмотря на маску «научности», естественно, как и художник, вынужден выбирать свое письмо, свою идеологическую позицию и пр.), но ясно эксплицируется обычно лишь его рефлексия над научной литературой и источниками: в виде сносок, примечаний, оформления корректного научного аппарата.