Митина любовь
Шрифт:
— Но ты же смотришь сериалы, — засмеялась я. — Куда чужее…
— Это кино, — сердито сказала Шура. — И я заранее знаю, что все придумано. А ты мне будешь сочинять про людей живых, запутаешься, собьешь с толку… — Потом она как-то странно замолчала, как будто забыла мысль. Но нет, не забыла… — Не вмешивайся в жизнь людей…
— Так не бывает, — засмеялась я, — мы только этим и занимаемся.
— А я не хочу, — твердо сказала Шура.
Я сказала ей, что никакая это не доблесть, что во вмешательстве состоит половина человеческого общения, а оно, как известно, — радость, и ничего тут не поделаешь, вмешиваться — значит любить и не быть равнодушным… Ну, в общем, победить меня в слове не так-то просто. Тем не менее я не рассказала ей ни про Михаила Сергеевича (а очень хотелось), ни про говорливую Марию Ивановну, которая если уж вмешивается, то вмешивается… Спросила про Фалю, как там старуха.
— Позвони, — сказала Шура. — Она знает, что ты приехала.
Фаля сказала:
— Приходи…
Когда я засобиралась, Шура усмехнулась:
— Она переживет нас всех.
В квартире Фали не было никаких следов ни внука, ни чужой девчонки. Ничто не было сдвинуто, стронуто с насиженного места, что само по себе чудно, если сюда приходят молодые. Фаля поставила чайник. Пока она стояла повернувшись к плите, я увидела проплешину у нее на затылке, увидела, как искривилась ее спина и усохли лодыжки. Как теперь со мной бывает, чужая старость царапнула остро, как мороз с тепла. «Ты на входе в нее, дорогая,
— сказала я себе, — оттого и щиплет».
— Как Ежик? Как Митя? — спросила я.
Она развернулась быстро, и это ей что-то стоило: я увидела, как боль отразилась у нее на лице.
— Какой еще Митя? — прошептала она.
— О Господи, прости! — засмеялась я. — Он так на него похож, Егор, что я мысленно называю его Митей.
— С чего ты взяла? — ответила Фаля. — Дмитрий был пустой человек, бабник, Егор, слава Богу, другой…
— А как Лена? — спросила я.
— Какая Лена? — рассердилась Фаля. — Опять путаешь. Лена была у Мити… Его последняя историческая находка… У Егора нет никакой Лены. Ты не пьешь ноотропил? Тебе надо, такие заскоки памяти.
Фаля ничего не знала. Что ж мне тогда молотила эта дура Мария Ивановна на вокзале? Но там ведь был и мальчик этот, Сергей. Заскок у меня с памятью? Или у них с разумом? Или мне морочит голову Фаля? Но на несдвинутость предметов с места я ведь сама обратила внимание.
— Значит, я что-то путаю, — пробормотала я. — Но в Москве Егорушка что-то говорил о какой-то Лене, ну, я и взяла в голову…
— Он из Москвы тогда быстро вернулся, — сказала она. — И деньги вернул. Но я ему этого не простила. Что взял без спроса. Так ему и сказала. Не прощу. Говоришь, Лена? Нет, такой девочки не знаю.
— Значит, я в маразме, — отвечаю я, а Фаля идет к раковине, и я понимаю, что так она прячет свое лицо… Мне бы сейчас туда, в мойку, чтоб увидеть, какую тайну скрывает старая женщина. Пусть даже не тайну… Хотя бы эмоцию…
Но не дождалась. Фаля вернулась за стол бесстрастной и вконец усталой.
Я задала приличествующие случаю вопросы о здоровье, о Ежике. Фаля сказала, что Ежик весь ушел в строительство домика на шести сотках, «опростел», «видела бы ты его ногти», жена его в новую жизнь вписалась хорошо, «кто бы мог подумать, что финансово-экономический — самый тот институт, который следовало кончать. Сейчас она на каком-то важном съезде предпринимателей в Петербурге».
— Закапывают коммунизм, — закончила она, и я не могла понять, чего в этих словах больше — издевки, удовлетворения или скорби. А может, это была триада чувств, старуха передо мной сидела не простая.
— А чем занимается Егор?
— Валяет дурака. У нас уговор, он звонит мне в одиннадцать вечера… Чтоб я знала, что он дома…
«Как будто, — подумала я, — нельзя позвонить с другого телефона».
Фаля засмеялась:
— Я не идиотка. Не думай. Время от времени я его проверяю. Звоню и говорю, что забыла что-то сказать…
Возвращаясь от Фали, я тщетно пыталась найти работающий телефонный автомат. Не нашла. Пришлось идти на почту. Я хотела позвонить Мите. Я хотела его увидеть. В конце концов, я имела на это право как невольная соучастница не совсем ясных мне обстоятельств.
Возле междугородних кабин стояла «кошерная» девочка Лена. Хотя на ней было балахоновое платье, которое вполне сюр, бурые, неровные пятна на лбу и по всему окружью лица не оставляли сомнений: она была беременна.
Тягучая тоска-жалость накрыла меня всю без остатка. Наверное, там, в ней, тоске-жалости, я даже повыла и поплакала над всем беременным миром сразу. Я ведь давно не прихожу в умиление от туго обтянутых, или скрытых в пышных, от самой груди, складках, или спрятанных в модные стильные беременные одежды животов-домиков… Каждый раз… Каждый!.. Я боюсь… Как сказала бы моя умная дочь — у меня невроз навязчивых состояний. И, видимо, это правда. Я боюсь за них, беспомощных, обезоруженных своим положением женщин. Идиотия нашей жизни, русский вариант жестокости может осиротить их младенцев, и те будут царапаться и пробираться сами с каким-нибудь конопатым повелителем мух.
Это конспективно, приблизительно, что я могу сказать о беременной нашей земле.
Я отрыдала свое в своем личном «бункере», потом раздвинула его стены и подошла к девочке в пятнах.
— Привет, Лена! Ты меня помнишь? Ты забыла у меня рюкзачок.
Девочка заметалась на крохотном пространстве, которое занимала она вместе со всей той будущей жизнью, которую я успела уже оплакать. Но сейчас, «в людях», я была уже другой, во мне набрякли чувства и мысли человека общественного, социального, даже, можно сказать, защитника полей, детей и пашен. А также кокошников, бубнов и мацы.
— Здравствуйте! — тихо ответила Лена.
— А я как раз хотела звонить Мите, извини, Егору, чтоб узнать, как вы тут. Вы так неприлично тогда смылись, что, не будь я доброй тетей…
— Да, — тихо сказала Лена. — Неудобно получилось, извините… — Она кинулась к освободившейся кабине и так громко закричала кому-то, что он должен приехать, должен, что она за себя не отвечает…
Вышла из кабины вся серая, скукоженная, ей явно было нехорошо, и я просто подхватила ее на руки.
Потом мы сидели на лавочке в каком-то дворе, и я была тем самым «попутчиком в поезде», которому легче рассказать все-про-все, чем родной маме. Да нет! Маме это, как правило, вообще не рассказывают.
…С Гошкой (моим Митей, как я поняла) она дружила в школе, но именно дружила, потому что он без памяти был влюблен в одну дуру, которая приехала из Чечни, он за нее делал все письменные, а она вся была как замороженная рыба, и ей не нужны были ни школа, ни Гошка, вообще никто, у нее все погибли, и она, можно сказать, умом тронулась. Но дядя у нее — крутой, он приказал учителям ее учить, иначе обещал подорвать школу. Ее ненавидели за эту угрозу, хотя не она же грозила. И ее родителей убили мы же! От всего этого она была как треска в холодильнике, а Гошка на нее дул горячим ртом.
Вскоре эта Лия поехала на каникулы, и ее убили, Гошка ездил хоронить, вернулся нечеловеком. И она, Лена, его так жалела, так жалела, как раненую собаку. «Это много сильнее, чем жалеть людей», — уточнила девочка.
Потом приехал Ленька, его друг. Они таскались втроем, но Гошка часто линял, раз — и нету его. А Ленина мать после скоропостижной смерти мужа ушла работать в круглосуточный магазин на вокзале. У них там в подсобке койка, и бывшие женщины НИИ спали на ней по очереди, благодаря судьбу за везение: НИИ горели синим пламенем.