Млечный путь
Шрифт:
— Ты-то как? Когда вернулась?
Вместо ответа Марзия всхлипнула еще раз и вскарабкалась в кабину. Уже отъезжая, крикнула:
— Вечером я дома. Если других дел нет, заходи! Двум фронтовикам найдется о чем поговорить...
Марзия... После четвертого класса Мансур вместе с ней целых шесть лет, и в зимние морозы, и в осеннюю непогоду, и весеннюю распутицу, ходил в соседнюю Яктыкульскую десятилетку. Сидели за одной партой, вместе окончили школу. Как давно это было! А ведь Мансур еще в седьмом классе влюбился в нее, но так и не признался ей в этом. Только ли он один? Многие мальчишки глаз не сводили с живой, как ртуть, веселой и отчаянной девчонки: не скажет ли ласковое слово? Не улыбнется ли? Но Марзия со всеми была одинаково приветлива, никого особо не выделяла, а если кто начинал проявлять излишнее внимание или назойливо преследовать ее, любого умела поставить на место. Нет, не обидным словом, не грубым высокомерием она держала ребят на расстоянии. Это получалось само собой. Ее лучистая улыбка, дружелюбие, готовность помочь и поддержать в трудные минуты распространялись на всех без исключения, не обходили ни тайных воздыхателей, ни тех, кто из юношеского самолюбия или робости вообще сторонился девушек. Только в канун отправки в армию Мансур случайно узнал, что Марзия переписывается с яктыкульским парнем, военным летчиком по имени Барый.
Уже потом, по письмам Талгата, он узнал, что парень тот, Барый, погиб в боях за Сталинград, а Марзия после этого добровольно ушла на фронт, была ранена, вступила в партию. Зная ее характер, Мансур не удивился решимости Марзии. Напротив, он гордился ею. И жалел, конечно, но, честно говоря, считал, что по-другому она и не могла поступить. Все правильно, все естественно.
Теперь же, увидев Марзию в старой, испачканной мазутом телогрейке, за рулем тяжелого трактора, Мансур долго не мог прийти в себя. Вспомнилось, что в школе она была хрупкой и тоненькой девушкой. Мало ей, нежному цветку Куштиряка, немыслимых тягот, крови и смертей, через которые она прошла? Кто допустил ее к трактору? Кто заставил? Ведь такую девушку на руках бы носить!..
Хайдар был трезв. Подскочил на одной ноге к Мансуру и бросился ему в объятия.
— Ну, брат! Глазам своим не верю! Ты ли это, друг мой сердечный?! — Кашляя и всхлипывая, как ребенок, он то отталкивал Мансура на шаг, то снова прижимал к груди и все говорил, говорил, захлебываясь слезами: — Вот и свиделись! Вот и свиделись!.. Я вчера до полуночи ждал тебя. Думаю, прибежит, не удержится... Ты не сердись, это я так. Понимаю, отец, мать... Но если бы и сейчас не пришел, сам бы пошел к тебе. Там уж разговор был бы другой!
Мансур еле высвободился из его объятий, перехватил за пояс и, покружив по тесной избе, усадил на стул.
— Ну, здравствуй, солдат! Здравствуй, друг! — хлопнул его по плечу, и зазвенели на груди Хайдара орден Славы и медали. — О, да ты герой!
Хайдар улыбнулся широко, ладонью вытер глаза, похвастался:
— Специально надел, чтобы тебе показать! Не думай, зря солдатскую кашу твой друг не ел. А то заладили здесь: «Пьет, мол, Хайдар. Не ногу потерял на фронте, а ум свой!» Глупцы! Им не понять, что нам с тобой выпало на долю... А ты давай раздевайся! Даже не верится...
Из-за фанерной перегородки появилась мать Хайдара. По обычаю, поздоровалась с гостем, пожав ему руку обеими ладонями, погладила по голове и тут же запричитала в голос:
— Ох, горе мое, горюшко! Совсем ведь дети были, а пришли — не узнать... Ты только посмотри на него, на моего горемыку! И-и, пьет не переставая, ведь сгорит же от этой проклятой самогонки. Раньше он тебя слушался, скажи ему, Мансур, скажи, пусть не пьет!..
— Цыц, матка! — хохотнул Хайдар. — Рано хоронишь. Дай стаканы. Если есть, то картошки, лука... Хлеба нет, друг, не обессудь.
— Вот видишь! Слово какое-то дурное привез, «маткой» меня зовет. Если бы ты знал, как сердце мое кровью исходит из-за него!..
Пока она, всхлипывая и утирая глаза концом платка, готовила убогий стол, Хайдар свернул цигарку, пододвинул кисет Мансуру. Узнав, что он не курит, страшно удивился, даже присвистнул:
— Ну, значит, не катался ты ночами на госпитальной кровати! Там, брат, одним табаком и приходилось спасаться от боли...
— Я же в разведке был. На задании табак только помеха. Бросил. Ты бы видел, как мучились курильщики, а курить, сам понимаешь, нельзя... — Но Мансур заметил, как презрительно скривились бескровные губы Хайдара, и поспешил перейти на другое: — Ну, рассказывай, как ты тут живешь-поживаешь?
— Живешь... Ты бы лучше спросил, не как живу, а как тихонечко концы отдаю... Вот здесь осколок сидит. — Он провел рукой по груди. — Чуть что не так, неудобно лег, не туда повернулся, кусается, сука, как собака! А операцию не стали делать. Дескать, организм ослаб, не выдержит...
— Еще не поздно. Поправишься немного, снова в госпиталь поедешь...
— Плевать я хотел на эти госпитали! Ну, вынут осколок, а все равно полчеловека. Обрубок. Или думаешь, новая нога вырастет?.. — Хайдар вдруг встрепенулся, как-то дурашливо хохотнул и, по-разбойному сверкнув глазами, пропел: — Эхма, путь-дороги затопило, выжгло пламенем-огнем!.. Держи-ка, брат, тяпнем по стаканчику за встречу! — И тут же, откинув голову назад, хватил полный стакан самогонки. Поморщился занюхал луком, а есть не стал.
Мансур отодвинул свой стакан на середину стола:
— Фу, гадость! Как она еще в горло тебе лезет? А еще куришь. С твоими-то легкими...
Но упрек этот Хайдар пропустил мимо ушей. Ему, видно, давно хотелось излить душу, поговорить с человеком, готовым выслушать его.
— Да, так и сказал врач: не вынесешь, говорит, операцию. Еще бы, попробуй-ка вынеси! Ногу-то сперва только по колено оттяпали, но, видно, гниль вверх просочилась. А это гангрена... Ну, ясно, опять на стол — и хрясь его, остаток ноги, под корень! Кровища — не поверишь, почти целое ведро вытекло. Боль адская! Но живуч оказался твой друг, как собака. Другой бы сразу в ящик сыграл, а Хайдар — вот он!
— Ты ведь и раньше двужильным был, — поддакнул Мансур.
— Был, да весь вышел. Один конец...
Из всех ребят своего возраста Хайдар действительно был самым сильным и работящим. Уже после девятого класса, соревнуясь со взрослыми мужчинами, косил сено, во время молотьбы, немного хвастаясь силой, играючи ловко кидал пятипудовые мешки с зерном в кузов автомашины. Чуть выше среднего роста, широкоплечий, ладный парень был Хайдар. Потому его и определили в артиллерию. А теперь словно весь дух из него вышел. На худом, заросшем черной щетиной лице ни кровинки, возле рта резкие морщины. Только лихорадочно блестят глаза, мечутся между Мансуром и бутылкой с мутной жидкостью.
— Говоришь, в горло не лезет? Выпей все же, что налито. Ведь семь лет не виделись! Семь лет... — Голова Хайдара упала на грудь, из глаз полились слезы. — Двенадцать парней уехали из деревни, помнишь? Гармошки, бубенцы под дугой... Отслужили, домой собрались, и вдруг война, будь она проклята!.. Из тех двенадцати только и остались ты да я. Где, в каких могилах гниют кости Хамидуллы, Тимирбая, Идриса?.. Где остальные?..
— Да, хлебнули... — только и сказал Мансур, проглотив горький комок, перехвативший горло, и погладил Хайдара по плечу.
Долго просидели друзья в горестном молчании, без слов понимая друг друга. Наконец Хайдар заговорил тихим голосом:
— Я тебе честно скажу: была бы хоть крупинка, хоть на волосок надежды, разве стал бы пить эту, как ты говоришь, гадость. Но ведь нет, совсем нет ее, сгорела надежда! Говорю же, в груди будто зверь какой притаился. Чуть что, цап зубами! И грызет, грызет, мать его так... А отпустит немного, нога начинает ныть... Ты не думай, Мансур, совесть я не потерял. При мне совесть. Только обидно, душа болит. Ведь как думали на фронте? Вот, говорили друг другу, если выберемся из этой мясорубки живые, пусть даже калеками, — будет такая жизнь! Где она? В ауле голод, нищета, в каждом доме сироты да вдовы, а хозяйничают такие, как Зиганша...