Мне тебя заказали
Шрифт:
А может быть, это все же был ребёнок не Лычкина, а его? Эта мысль все чаще приходила ему в голову. Инна послала ему ещё одно письмо с Сидельниковым, но он прямо при нем разорвал конверт на мелкие клочки. А потом пожалел о своём поступке. Надо было прочитать, может быть, там и было разъяснение всем этим странным вещам?
Сидельников продолжал гнуть свою линию, въедливо расспрашивать о том, какая преступная группировка все же была так называемой «крышей» для малого предприятия «Гермес». А Алексей практически перестал работать с ним, он отвечал односложно и отрицательно, так как по этому поводу ответить ничего не мог. Через Сидельникова он порой передавал Сергею Фролову письма, в которых намекал, чтобы он не был с ним очень откровенен. Хотя прекрасно понимал, что все это бесполезно — все письма читались Сидельниковым, это он понял, и информацию, изложенную в них, особенно информацию Сергея, тот использовал в своих, непонятных Алексею целях. И впрямь — написал Сергей о свидетелях Щербак и Сытине, и тут же Щербак была насмерть запугана и отказалась от показаний, а пьяница Сытин убит. Что это — случайность? Вряд ли…
Но тем не менее наивный Алексей не знал того, что и его письма и письма Сергея давно уже не передаются по назначению, а их искусно подделывают и пишут в них совсем другие вещи, умело используя его информацию. А сам Сергей, к сожалению, не сумел понять всей коварной игры адвоката и продолжал быть с ним откровенным. Он поведал ему, что действительно связался после наезда с вором в законе Чёрным, который своим авторитетом прекратил начавшуюся было разборку. Это-то и было нужно Сидельникову, каким подарком для его игры было это…
— Эх, Алексей Николаевич, Алексей Николаевич, — качал головой адвокат. — Я не могу работать с вами при вашей неполной откровенности со мной. Вот ваш друг Сергей Владимирович сообщил мне, что тогда, после наезда на ваш офис, он обратился за помощью к крупному преступному авторитету Григорию Красильникову по кличке Чёрный, который и прекратил готовящуюся разборку. Я даже подозреваю, что Ростислав Расцветаев по кличке Славка Цвет был арестован не без помощи Чёрного, а уж в том, что Амбал был ликвидирован его людьми, я просто-таки уверен. Безусловно, этот Дырявин был членом преступной группировки Славки Цвета и был подослан, чтобы убить вас. Но вы поняли, в чем дело, и сами… того… Это же совершенно естественно, Алексей Николаевич, и непонятно, почему вы от меня скрываете очевидные факты. Я просто не смогу вам помочь, вот чего я боюсь больше всего, — говорил он, имитируя раздражение и досаду. А делать это он умел превосходно. — И это не только ваш большой срок, это и моё поражение, для такого опытного адвоката, как я, это фиаско, провал… Поэтому я порой бываю несдержан с вами, и вы должны извинить мою горячность…
Мутными, безразличными ко всему глазами глядел на Сидельникова Алексей. «Сколько дадут, столько и дадут, — думал он. — Жизнь моя никому не нужна. Раньше она была нужна Лене и Митеньке, а теперь?.. К тому же я предал их память, за то и получил от Инны по заслугам…»
Кроме писем Сергея, он получал и письма от родителей. Уж эти послания адвокат передавал ему в целости и сохранности. Отец и мать были уверены в том, что Алексей впутался в скверную историю, занялся бизнесом, что, по их мнению, было равносильно тому, чтобы заняться организованной преступностью, и при разборке убил какого-то уголовника, угрожавшего ему. До ареста они видели Алексея крайне редко — сначала его краткосрочный визит в октябре, когда он показался им чужим, озлобленным от своего горя и не вполне вменяемым человеком, затем он посещал их несколько раз, довольно весёлый, возбуждённый. Приехал на собственном «жигуленке», что, по их понятиям, тоже было странно: как это за такой короткий срок можно заработать на новую машину, на которую в застойное время люди копили годами? Он рассказывал им о созданной фирме «Гермес», о том, как они торгуют продуктами питания, закупая их в Китае и продавая по российским регионам.
— Не нравится мне все это, сынок, — пробасил отец, всю жизнь проработавший мастером на заводе. — Торговать, перепродавать… На народном горе наживаетесь… Мы верили в Ельцина, он говорил, что сам на рельсы ляжет… Обманул он нас, со своим Гайдаром… Освободили цены, все появилось на прилавках, а кто теперь все это может купить? Ещё хуже стало, раньше хоть не видели своими глазами, а теперь — видит око, да зуб неймёт… Смотрим и облизываемся, купить-то не на что. Вот, Сашеньку толком ни накормить, ни одеть не можем. А у него в классе тоже дети торгашей учатся, так смеются над ним…
— Я могу помочь, я, кстати, и приехал, чтобы дать вам денег, — возражал подавленный таким приёмом Алексей.
— Не надо, — кривила тонкие губы Татьяна. — Я полностью поддерживаю папу, ограбили ваши демократы-дерьмократы народ, и вся эта купля-продажа мне не по душе… Только папа по своей привычке сильно все преувеличивает, никто над Сашкой не смеётся, пришёл он как-то в школу в рваных брюках, которые сам же порвал, подравшись с кем-то перед занятиями, кто-то и назвал его оборванцем. А так мы все работаем, на себя тратим мало, и наш Сашенька сыт и прилично одет. Сам погляди, неужели он похож на голодающего?
Упитанный пацан действительно выглядел вполне прилично. И тем не менее Алексей тайком от отца и сестры сунул матери деньги. Та боязливо оглянулась по сторонам и взяла.
Потом он приезжал ещё пару раз и снова привозил матери деньги. А в феврале после ограбления склада и наезда скупо поделился с матерью своими проблемами, о чем потом очень пожалел.
— Сыто живёшь, сынок… — упрекнула его, как всегда, она. — Людских забот-печалей не ведаешь…
И тут он взорвался, не выдержал. Рассказал ей о том, как напали на их офис, о том, как нагрели их на огромную сумму.
— Они нам тоже, как видишь, не даром даются, эти денежки, — прибавил он в конце рассказа.
— А не занимались бы всякими махинациями, не было бы и налётов, — парировала мать, сразу же истолковав все в пользу своей и отцовской мысли о том, что все, что в настоящее время происходит, — сплошное преступление против народа.
— Так что, ты полагаешь, что раньше жили лучше? — еле сдерживая себя, спрашивал Алексей.
— А неужели нет? — всплеснула руками мать, даже поражаясь бестолковости сына. — Все у нас было, что надо, не голодали, никому не завидовали, никто никого не резал, не убивал, разве что по пьяни да ради хулиганства. А нынче что творится? Да ты и сам знаешь, — вздохнула она, вспоминая, что как-никак у сына совсем недавно произошла страшная трагедия. — Сыночек, — вдруг заголосила она. — У тебя же у самого и жёнушку, и Митеньку, внучонка нашего ненаглядного, убили. А кто? Вражины эти черномазые, поили, кормили их семьдесят лет, почитай, что с деревьев сняли. А они что? Правду люди говорят, сколько волка ни корми, он в лес смотрит… Развалил Ельцин страну, тут и началось… Взрывы, убийства, то ли ещё будет, попомни моё слово… Ты делом занимался, офицером был, танкистом, а теперь что? Торгашом стал, на своей машине ездишь, людей добрых обманываешь, у которых и на проездной не всегда деньги найдутся. Стыдно перед людьми, перед соседями стыдно, Лешенька… Ты не серчай, кто тебе, кроме родной матери, правду скажет?
Деньги, однако, опять взяла, и Алексей, не желая вступать в бесполезный спор, попил чаю и уехал в Москву.
Так что письма в «Матросскую тишину» от родителей были вполне в духе теории Сидельникова. Верили, что убил, корили, призывали покаяться и тому подобное…
«Может быть, я и на самом деле убил этого Мойдодыра, — казалось иногда Алексею. — Убил да и позабыл…»
Как ни странно, единственным человеком, который как-то поддерживал его, был следователь прокуратуры Илья Романович Бурлак, ведущий это дело. Бурлак с самого начала дела проникся симпатией к подследственному Кондратьеву и не мог поверить, чтобы этот седой молодой человек с печальными глазами мог убить. Хотя, разумеется, не исключал и этот вариант. Кондратьев — афганец, человек, переживший тяжёлую потерю и, возможно, ожесточившийся, не допускающий того, чтобы всякие подонки типа Мойдодыра терроризировали его, и в самом крайнем случае мог бы… И все же он склонялся к тому, что говорил ему сам подследственный. Он хотел было разрешить ему свидания с близкими и друзьями, но только он принял такое решение, как последовал звонок свыше и ему чётко дали понять, что делать этого ни в коем случае не следует ввиду особой опасности подследственного. Если бы Алексею удалось переговорить с Фроловым, вся игра Сидельникова провалилась бы, а если бы он выяснил отношения с Инной, он бы просто очнулся от апатии и безразличия и стал бы сам бороться за себя. Но… все было предусмотрено… Сидельников же разговаривал с Бурлаком совершенно по-другому, чем со своим подзащитным. Наивный, горячий и не искушённый в такого рода делах Кондратьев — не то что опытнейший сорокапятилетний Бурлак, имевший за своей спиной огромное количество самых сложных дел, к тому же имевший и о самом Сидельникове некоторое, хоть далеко и не полное представление.
Таким образом, лавируя между подзащитным, его вспыльчивым, из кожи вон лезущим, чтобы помочь Алексею, другом и суровым малоразговорчивым следователем Бурлаком, Сидельников доводил дело до победного конца, разумеется, имея на руках козырную карту, которая должна была добить Кондратьева прямо в суде.
Суд был назначен на двадцать пятое августа 1992 года.
Как раз незадолго до этого Фонд афганцев-инвалидов принял решение закрыть малое предприятие «Гермес» и уволить его сотрудников. Сидельников передал в тюрьму Кондратьеву возмущённое письмо Лычкина, в котором тот писал, что он единственный, кто пытался, хоть и безуспешно, бороться с этим решением. В этом же письме он признавался Алексею, что он ранее был близок с Инной Костиной, что она была беременна от него и делала аборт, после чего они расстались. Но даже когда она стала близка с Алексеем, она постоянно искала встречи с ним, имея намерение вернуться к нему, если он того захочет. Он пару раз встречался с ней и как-то подвозил её на машине, но дальнейшие отношения прекратил, так как посчитал, что она предаёт Алексея, попавшего в беду.
«Видел я тебя с ней, Алёша, — писал Лычкин. — И был поражён тем, как тесен мир. Но не посчитал нужным поставить тебя в известность о том, что между ней и мной что-то было. А теперь не имею сил и желания молчать. Потому что знаю от Петра Петровича, как тебе трудно там, за решёткой. Мой несчастный отец, оклеветанный и оболганный, погиб в Бутырке, а моя мать вскоре нашла себе молодого любовника. И хоть эта ситуация не вполне адекватна той, тем не менее я хочу быть честен перед тобой. Ты помог мне в трудную минуту моей жизни, взял на работу, поверил мне. Я тоже делал для фирмы все возможное, работал, старался. Я надеюсь, Пётр Петрович не унизится до того, чтобы прочитать моё письмо, но вообще-то я стал сомневаться в его компетентности. И тогда, в случае с моим отцом, он только и делал, что кормил нас с матерью обещаниями, получая от нас большие деньги, и хотя очень гордился тем, что отец не получил высшую меру, но я уверен, что он вообще не был виновен ни в чем, как и ты, а тринадцать лет — не тринадцать суток… Он и теперь иногда говорит мне какие-то странные вещи, например, о том, что он подозревает тебя в связях с преступным миром и убийство этого Дырявина стало результатом обычной разборки. Ты представляешь, тебя подозревать в связях с преступным миром! Какая дикость! Я, к сожалению, не имею возможности связываться с тобой иначе, как через Сидельникова, так что, если он прочитает это письмо, пусть ему будет стыдно… Я не хочу употреблять более крепких выражений, потому что не хотел бы преждевременно настраивать тебя против адвоката, может быть, ещё и будет от него какой-нибудь толк. Только прошу извинить за то, что это я порекомендовал тебе такого, с позволения сказать, защитника. Но, Алёша, видит бог, я желал тебе только добра. И тебе, и нашей фирме, а значит, и самому себе. Твой, надеюсь, друг Михаил Лычкин».