Многообразие Религиозного Опыта
Шрифт:
Часто говорят, что Уитман "язычник". В наши дни этим словом называют или человека, не поднявшегося над природой, не имеющего чувства греха; или грека и римлянина с особенностями их религиозного сознания. Ни одно из этих определений не подходит к Уитману. Он выше животного человека, не вкусившего плодов с древа познания добра и зла. Он слишком хорошо знает грех, и если не хочет считаться с ним, в этом нельзя не видеть преднамеренной бравады; а его свобода от унизительных проявлений покорности и страха дышит сознательной гордостью, которая так чужда истинному язычнику.
"Счастливы животные, спокойные и кроткие; с ними хотел бы я жить.
Часто гляжу я на них, часто гляжу;
Гнева не знают они, над своею душой не вздыхают,
Не встают по ночам над своими грехами рыдать,
Нет среди них недовольных, нет и безумных, жаждой стяжанья больных,
Ни одного, кто бы стал поклоняться другому
или тем из подобных себе, кто в древние жил времена,
Ни одного на земле, кто б других был почтенней
или несчастней других" [40] .
[40] "I could turn and live with animals, they are so placid and selfcontained,
I stand and look at them long and long;
They do not sweat and whine about their condition.
They do not lie awake in the dark and weep for their sins.
Not one is dissatisfied, not one is demented with mania of owning things,
Not one kneels to another, nof to his kind that lived tНоusands of years ago,
Not one is respectable or unhappy over the wНоle earth" (Song of Myself, 32).
Никакой первобытный язычник не мог бы написать таких строк. Но, с другой стороны, Уот Уитман ниже грека или римлянина; последние еще с гомеровских времен были исполнены сознанием бренности этого солнечного мира, а Уитман отказывается вместить это сознание. Когда Ахилл, занесши меч над Ликаоном, младшим сыном Приама, слышит его мольбу о пощаде, то говорит ему:
"Так, мой любезный, умри! И о чем ты столько рыдаешь?
Умер Патрокл, несравненно тебя превосходнейший смертный!…
Но и мне на земле от могучей судьбы не избегнуть;
Смерть придет и ко мне поутру, к вечеру или в полдень
Быстро, лишь враг и мою на сражениях душу исторгнет,
Или копьем поразив, иль крылатой стрелою из лука" [41] .
После чего Ахилл, как настоящий дикарь, пронзает мечом шею бедного юноши и ударом ноги сталкивает его в Скамандр, приглашая речных рыб пожрать его белое тело. Как в этом отрывке одинаково искренни симпатия и жестокость, не сливающиеся, не воздействующие одна на другую, так как греки и римляне не смешивали своих печалей с радостями и переживали их в нетронутой целостности. Подсказанное инстинктом благо не было в их глазах грехом. Они не заботились о том, чтобы оправдать вселенную (как это делают теперь), утверждением, что всякое кажущееся зло "ведет к добру", или чем-либо столь же остроумным. Для древних греков добро было просто добром, а зло – злом. Они не закрывали глаза на то зло, какое существует в природе. Им показался бы бессмысленным стих Уота Уитмана:
[41] Илиада XXI, 104-113. Перевод Гнедича.
"Что называют хорошим, то совершенно, как совершенно и то, что называют дурным". Чтобы избегнуть зла, они не изобретали с помощью воображения "иной, лучший мир", где нет места ни печали, ни невинным чувственным радостям. Эта нетронутость инстинктивных чувств, свобода от всякой моральной софистики и от всяких преувеличений, сообщает душе древних язычников ее поистине величавый пафос. Именно этого не хватает произведениям Уитмана. В его оптимизме есть что-то слишком деланное, слишком заносчивое; в проповеди его слышна бравада и хвастливость [42] , роняющие ее в глазах читателей, несмотря на симпатию последних к Уитмановскому оптимизму и на их готовность поставить его на ряду с пророками.
[42] "Бог боится меня!" сказал однажды утром при мне один чудовищно оптимистически настроенный приятель, будучи тогда в особенно искреннем, но каннибальском настроении. Заносчивый тон этих слов обнаружил, что в нем все еще остались следы христианского воспитания в смирении.
Назовем склонность принимать, как добро, все, что ни случится – душевным здоровьем, и заметим, что следует различать два пути, ведущие к этому состоянию: один, имеющий характер несколько непроизвольный, другой – более произвольный и сознательный. В своей непроизвольной форме душевное здоровье есть склонность непосредственно от всего испытывать счастье. В сознательной форме – это отвлеченное представление о том, что все в мире хорошо. Всякое отвлеченное понимание явлений всегда выбирает одну сторону их, видя в ней на время их сущность, и закрывая глаза на другие стороны. Устойчивое душевное здоровье, для которого добро есть основной всеобщий принцип бытия, решительно удаляет зло с поля своего зрения. Если рассматривать это состояние в таком упрощенном виде, то может показаться, что человеку искреннему и не склонному идеализировать действительность, трудно принять эту точку зрения; но углубившись в существо такого оптимистического уклада души, нельзя не признать, что он слишком сложен для того, чтобы его можно было отвергнуть на основании указанного соображения.
Прежде всего счастье, как и всякое другое эмоциональное состояние, слепо и нечувствительно к противоречащим ему фактам, и это дает ему инстинктивное оружие для самозащиты против всего, что могло бы его нарушить. Когда чувство счастья действительно преобладает, то мысль о зле так же не может облечься чувством реальности, как не может быть веры в реальность добра при настроениях глубокой меланхолии. Очень счастливый человек, чем бы ни было вызвано его счастье, просто не способен поверить в существование зла. Он должен игнорировать его; а co стороны будет казаться, что он преднамеренно закрывает глаза при виде зла и сознательно замалчивает его.
Более того, стремление не замечать зла может стать в пылкой и искренней душе настоящей религиозной дисциплиной, чем – то в роде сознательно поставленной задачи. Многое из того, что мы называем злом, всецело обязано своим происхождением нашему отношению к вещам. Часто зло может быть превращено в добро только тем, что в душе страдающего от него, состояние страха сменится состоянием мужества; жало зла часто уничтожается и обращается в благо, если человек, после долгих попыток избавиться от него, решится наконец прямо взглянуть ему в лицо и сумеет радостно принять ту истину, что человеческое достоинство обязывает его к этому пути для преодоления зла. Не принимайте зла; пренебрегите его силой; не замечайте его существования; отклоните ваше внимание в другую сторону; – пусть зло продолжает существовать, но если вы сознаете свою самоценность, то оно потеряет для вас свое значение, а его темные стороны совсем исчезнут. И так как всякая вещь становится хорошею или дурною только благодаря вашей собственной мысли о ней, то основной вашей задачей оказывается власть над своими мыслями.
Таким путем сознательное принятие оптимистического мировоззрения проникает в философию. Когда же оно туда проникло, то уже нелегко удержать его в законных границах. Его поддерживает не только инстинктивное стремление человека к счастью и природная его склонность искать самозащиты в неведении: в его пользу скажут веское слово и наши высшие сокровенные идеалы. Состояние несчастья не только достойно сожаления, – оно унизительно и внушает отвращение. Что может быть хуже и недостойнее стенаний, жалоб, ворчливого настроения, все равно, какие, беды не вызвали их? Что оскорбительнее для окружающих? Что может быть бесплоднее такого способа избавления от горестей? Этот путь увеличивает душевное смятение и усугубляет силу зла. Мы должны какой бы то ни было ценой уменьшить власть таких настроений над собой; должны строго следить за ними в себе и в других и никогда не поддаваться им. Но совершенно невозможно проводить это решение в субъективной области, не преувеличивая заодно светлых, и не преуменьшая темных сторон реального мира. Решимость не поддаваться несчастьям зарождается в нас сначала в сравнительно слабой степени; но она разрастается до тех пор, пока не представит нам всего облика мира в таком оптимистическом виде, который в достаточной мере удовлетворил бы ее. Я не имею сейчас в виду мистического прозрения или убеждения в том, что весь мир должен быть совершенно свободен от зла. Это мистическое убеждение имеет огромное значение в истории религиозного сознания, и ниже мы с большим вниманием остановимся на нем. Но в настоящее время нам не зачем заходить так далеко. Обыкновенного экстаза без мистического характера достаточно для моей непосредственной задачи. Всякое захватывающее душевное состояние, всякий страстный энтузиазм порождает до некоторой степени нечувствительность к злу: обычные опасности не устрашают горячего патриота, любовники пренебрегают часто необходимыми предосторожностями. Когда страсть достигает своего апогея, страдание кажется прекрасным, если оно ведет к идеальной цели; смерть теряет свое жало, гроб – свою победу. При таких переживаниях противоположность добра и зла исчезает в каком-то более высоком понятии, в могучем экстазе, пожирающем зло. Человек радостно встречает такое душевное состояние, ибо оно кажется ему венчающим опыт его жизни. Это, истинная жизнь, говорит он, и я трепещу от радости, ощущая в себе бесстрашную душу героя.
Сознательное поддерживание в себе душевного здоровья, как особого религиозного настроения, соответствует могущественным свойствам человеческой природы. Ведь на самом деле все мы, так или иначе, поддерживаем его в себе – даже в том случае, когда исповедуемая нами религия, казалась бы, не допускает этого. Всеми силами отвращаем мы свой взор от несчастья и смерти; мы редко помним и мало обращаем внимания на грязь и порок, на которых зиждется наша жизнь, так что мир, во всеуслышание признаваемый в литературе и обществе, представляет собою поэтическую фикцию, которая гораздо прекраснее, чище и лучше мира действительности [43] .
[43] "По мере того, как день за днем, вхожу я в эту жизнь, я все больше становлюсь похожим на заблудившегося ребенка; я не гожусь для этого мира, для рождения, наследования, не гожусь для того, чтобы видеть и слышать; пустяк – уже тяжелое бремя для меня. Жизнь с ее приукрашенным, сглаженным, приветливым поверхностным обманом и с ее порочной, непристойной оргиастической или менадической сущностью являет такое зрелище, с которым меня ничто не примирит" (R.I.Stevenson: Letters. II, 355).
Усиление за последние пятьдесят лет так называемого либерального течения в христианстве может быть рассматриваемо без всякой натяжки, как победа в церковной среде душевного здоровья над болезнетворными началами, какими пропитана старая теология с ее представлениями о пламени адовом. Теперь существуют целые религиозные конгрегации, проповедники которых не только не поощряют в нас сознания нашей греховности, но скорее ставят своей задачей полное искоренение его. Они игнорируют или даже прямо отрицают вечную кару и настаивают на высшем достоинстве человека, как прежде настаивали на его порочности. В их глазах постоянная забота христианина старого типа о спасении своей души есть нечто болезненное и достойное порицания, а не похвал; жизнерадостное, бодрое настроение, которое нашим прадедам казалось бы греховным, становится для них идеалом христианской нравственности. Я не касаюсь того, правы ли они или нет, – я только указываю на происшедшую перемену.