Модернизация с того берега. Американские интеллектуалы и романтика российского развития
Шрифт:
Не все философы были так очарованы Петром или его подданными. Например, в одной из центральных работ французского просвещения, книге Жан-Жака Руссо «Об общественном договоре» (1762), Россия использована в качестве основы для описания западноевропейских политических систем. Избегая рассуждений о климате, Руссо утверждал, что формы правления могут быть непосредственно выведены из национального характера. «Мудрый законодатель, – писал он, – испытует предварительно, способен ли народ, которому он их предназначает, их выдержать» [Руссо 1998: 233]. Усилия Петра Великого по модернизации, утверждал Руссо, были плохо приспособлены для самих русских; Петр хотел «просветить и благоустроить» русский народ, «в то время как его надо было еще приучать к трудностям этого» [Руссо 1998: 235; Вульф 2003: 300–301]. Любые попытки превратить «диких» русских в граждан, а не в подданных, противоречили их врожденному характеру.
Если русские не были европейцами или цивилизованными людьми, то кем они были? На протяжении раннего Нового и Новейшего времени представления о России накладывались на представления об Азии и Востоке. Из-за плохо развитой картографии, согласно которой граница между Европой и Азией помещалась где-то между реками Волгой и Обью, большинство европейских географов соглашались с тем, что Россия находится в двух частях света. (Только в XIX веке представление о том, что Европу от Азии отделяют Уральские горы, стало общепринятым 21 .) Географическое разделение обосновывало концепцию о культурных различиях. Таким образом, черты характера, приписываемые русским, в значительной степени совпадали с чертами, присущими азиатам. Этот запутанный комок категорий, включающий восточные и азиатские, «нецивилизованные» и неевропейские народы, определил русских как народ, заметно отличающийся от живущих западнее. Короче говоря, Российская империя рассматривалась только в контексте своей инаковости или непохожести на западноевропейские общества и народы.
21
См. [Lewis, Wigen 1997, ch. 1–2; Бассин 2005].
По мере того как Российская империя расширялась на восток и юг, включая в себя народы Кавказа и Центральной Азии, географические категории запутывались еще больше. Как имперская держава Россия предприняла европеизацию Азии. Тем не менее в других контекстах эта имперская нация – безусловно, в прошлом и зачастую в настоящем – сама оставалась азиатской. Но эти изменчивые концептуальные категории, как правило, мало кого из европейских или американских наблюдателей волновали своей двусмысленностью или противоречиями.
Хотя отличия России от Европы обычно оценивались как нечто негативное, подъем романтического национализма в начале XIX века породил конкурирующую точку зрения. Романтики верили, что у каждого народа есть свой собственный дух или национальный гений, выраженный в культурных, политических и общественных формах. Когда романтики начали использовать национальные черты, русские предложили то, что историк Мартин Малиа назвал «душой на экспорт». Дары России в виде духовности, психологической глубины и коллективизма были видны во всем: от социальной организации до культуры. Восхваление самобытности России, известное в России как славянофильство, эхом разнеслось по всей Европе. Те, кто интересовался искусством, музыкой, живописью и танцами, находили в этих творческих формах выражение русского гения [Riasanovsky 1952: 171–174; Malia 1999: 130–133, 207].
В то время как европейские писатели и этнографы воспевали свое отличие от русских, межгосударственная политика протекала в совершенно иной плоскости. Уделяя гораздо меньше внимания национальному характеру, чем другие наблюдатели, королевские дома Европы в XVIII и XIX веках приветствовали русских царей как полноправных членов своей международной системы 22 . Россия была исключена из европейской цивилизации, но тем не менее являлась частью европейской политической системы. Высмеиваемая интеллигенцией как варварская и азиатская, Россия все же породила экзотические культурные явления, которыми восхищались во всей Европе. Хотя отмечалось, что Россия участвует в цивилизаторской миссии Европы, ее членство в клубе цивилизованных наций само по себе было под сомнением.
22
В [Gong 1984: 100–106] предполагалось, что термин «цивилизация» в ранее время не включал Россию.
Эти дихотомии между политикой и культурой, цивилизованным и нецивилизованным часто переносились на само российское общество. Как местные, так и зарубежные комментаторы описывали российское общество как тонкий слой европейской элиты, члены которой если и не проживали еще в столице империи Санкт-Петербурге, то стремились туда попасть. Остальную часть общества они отождествляли, часто в уничижительном смысле и с оттенком безысходности, с массой варваров-крестьян. Более того, сама идея о том, что Россия находится между Азией и Европой, могла принимать две формы. В географической модели разделительная линия между Азией и Европой проходила где-то на российской земле, в то время как в социологической модели подчеркивалось, что самих русских можно разделить на небольшую цивилизованную элиту и огромное количество крестьян-азиатов. Однако, независимо от оси различий, лишь немногие комментаторы утверждали, что Россия является полностью европейской.
Когда Просвещение и Французская революция ознаменовали начало Нового времени, эти категории не получили почти никакого развития – фактически они изменились меньше, чем сама Россия. Когда царь Николай I взошел на престол в 1825 году, основные понятия, характеризующие Россию, – нецивилизованная, отсталая, деспотическая и азиатская, но духовная и коллективная – имели четко узнаваемых предшественников, отстоящих на три столетия. Расширение торговых, политических и культурных связей между Россией и остальной Европой, и все в большей степени с Соединенными Штатами, вызвало у иноземцев новую потребность интерпретировать Россию. Новое поколение наблюдателей за Россией в Европе проводило свои исследования, используя концептуальные категории, передававшиеся веками.
Автором одного из самых замечательных среди этих новых описаний был французский аристократ маркиз Астольф де Кюстин, который путешествовал по России в 1839 году. Как и его современник и соотечественник Алексис де Токвиль, де Кюстин больше внимания уделял политической теории, чем путевым заметкам. Он хотел посетить «жандарма Европы», как тогда называли Россию, в поисках аргументов против представительного правления. Он вернулся либеральным конституционалистом – с сильным отвращением к российским институтам и русским людям. Как и Герберштейн тремя столетиями ранее, де Кюстин пришел к выводу, что деспотизм в России был вполне заслуженным: «Другие народы терпели гнет, русский народ его полюбил; он любит его по сей день» [де Кюстин 1996, 2: 77]. Русские не были созданы деспотизмом, они сами его создали. И этот деспотизм возмутил его настолько, что перевернул его политические убеждения. Несмотря на то что де Кюстин неизменно отрицательно отзывался о своем опыте посещения России – пересекая границу по пути обратно во Францию, он провозгласил: «Я свободен!» [де Кюстин 1996, 2: 315], – тем не менее, рисуя портрет русских, де Кюстин в своем описании использовал не только отрицательные, но и положительные краски. Русские «суеверны» и «ленивы», но в то же время «поэтичны» и «музыкальны» 23 . Другими словами, русский характер выражался как в достойной осуждения политической системе, так и в экзотических искусствах.
23
См. [Кеннан 2006, глава 2].
Другое известное западное описание России середины века, написанное немецким аристократом, было посвящено не столько государственному управлению и культуре, сколько экономическим вопросам. В этом докладе, как и в работе де Кюстина, были отмечены различия между Россией и Европой. Барон Август фон Гакстгаузен посвятил большую часть своего путешествия по России сельской жизни и сельским учреждениям, особенно миру, или общине. В XIX веке крестьянская община была основным центром внимания для изучающих Россию как наиболее характерный аспект российского сельского хозяйства. Для набирающего силу славянофильского движения, которое отмечало уникальность России и ее удаленность от европейских социальных структур, община олицетворяла собой особый вклад России в мировую цивилизацию. Мир осуществлял свою деятельность на основе коллективного предприятия, а не конкуренции. Община раскрывала тесную связь между крестьянами и землей и была свободна от индивидуализма, секуляризма и анонимности, присущих развивающейся городской жизни в Западной Европе. Как выразился славянофил К. С. Аксаков, «община есть союз людей, отказывающихся от своего эгоизма, от личности своей, и являющих общее их согласие… [это] торжество духа человеческого» [Аксаков 1861: 291–292; Frierson 1993: 102]. Критика экономической отсталости России также сосредоточилась на общине, анализируя многие из тех же признаков. Коллективное принятие решений, утверждали эти критики, подрывало индивидуальную ответственность и стимулы, а также делало общину жесткой и консервативной. Для западников в России и за ее пределами община также была символом уникальности России – хотя и с негативной валентностью.
Взгляд Гакстгаузена на мир во многом совпадал с идеями славянофилов. Подобно славянофилам, этот немецкий путешественник признавал и даже восторгался паутиной взаимных обязательств, определявших жизнь в общине. Но Гакстгаузен не призывал к славянофильству. Описывая общину как гибкое и отвечающее требованиям времени учреждение, он также предсказал, что общинные принципы в конечном итоге уступят место частным интересам и конкуренции. Гакстгаузен предложил анализ мира, при котором славянофильские предпосылки приводили к западническим выводам. Он разделял мнение славянофилов о том, что мир выражает «фундаментальный характер славянской расы». Мир олицетворял все, что было уникального в славянском крестьянстве, в первую очередь общинные инстинкты и тесную связь с землей. Но Гакстгаузен также объявил общину экономическим провалом; она «не обладала условиями для достижения прогресса в сельском хозяйстве». Мир, кроме того, выявил некоторые из наиболее проблемных аспектов русского характера – такие черты, как лень и консерватизм. Хотя в более поздние годы взгляды Гакстгаузена эволюционировали, именно его предшествующие идеи, опубликованные в путевых заметках, сформировали понимание России другими 24 . В этой книге общинный принцип был канонизирован как центральный элемент не только русской жизни, но также русского характера. Герцен свободно заимствовал у Гакстгаузена в своих описаниях крестьян, даже отмечая со смущением, что потребовался немец, который бы «открыл… народную Россию» 25 .
24
См. [Haxthausen 1856, 1: 66; 2: 233; Starr 1968: 477].
25
Здесь Герцен соглашается с историком Жюлем Мишле [Герцен 1956: 335–336].
Открытие русских крестьянских институтов вряд ли было той простой задачей, которую подразумевал Герцен. Напряженные споры о значении мира (как признака уникальности России или источника ее экономических проблем) вряд ли способствовали точному пониманию истории и особенностей крестьянской общины. Ее прошлое было (и остается) окутано тайной. Славянофилы восприняли эту неопределенность как свидетельство органической эволюции мира, а не как указание на его неравномерное и многоплановое развитие под влиянием налоговых сборов, крепостной зависимости и сельскохозяйственного производства. Определение историка Джеройда Тэнкьюрея Робинсона предполагало множество функций и интерпретаций общины; он назвал мир «организацией, распределяющей налоги и ответственной за налоги, с определенными функциями контроля над землей, которые отнюдь не были четко определены в документах того времени, однако либо уже выросли, либо в конечном итоге разовьются в ту широкую общность земельных интересов, которая (по крайней мере в более поздние времена) была так характерна для русской крестьянской жизни» [Robinson 1969: 12]. Таким образом, мир был инструментом общинного контроля над землей. Частые переделы земель, посредством которых владения перераспределялись и уравнивались между семьями общины, предполагали сильную веру в равенство; по крайней мере, так это видели славянофилы. Тем не менее решающая роль общины в сборе налогов подтверждается распространением перераспределительной общины после введения в 1724 году подушной подати. Владельцы крепостных, ответственные за сбор налогов с каждого из своих крестьян, были фискально заинтересованы в том, чтобы каждый крепостной мог позволить себе заплатить налог 26 . Однако, будь она порождением русской души или подушной подати, община играла важную роль в любых дискуссиях о будущем России.
26
См. [Blum 1961, chap. 24]. Несмотря на то что существуют важные различия между миром и общиной (сходная форма крестьянского коллективного быта), здесь они оставлены в стороне – до Второй мировой войны лишь немногие иностранные специалисты наблюдали эти различия. См. [Grant 1976; Watters 1968].