«Мое утраченное счастье…» Воспоминания, дневники
Шрифт:
Мы с тобой присутствовали также на первом выступлении Айседоры Дункан в Большом театре. [367] У меня в памяти было о ней чудесное воспоминание, как я видел ее в Париже за десять лет до этого в Trocad'ero и Ch^atelet. [368] В Trocad'ero я видел ее в «Орфее» Глюка, [369] где она выступала в сопровождении своих учениц и приемной дочери Lise Duncan. [370] Айседора еще не пополнела, и каждая поза, которую она принимала, была естественна и прекрасна. Музыка Глюка, очень приспособленная для танцев, точно согласовывается с движениями и содержанием оперы. Я ушел, глубоко потрясенный.
367
Первое публичное выступление А. Дункан и ее учениц в Москве состоялось в Большом театре 7 ноября 1921 г. (исполнялись Шестая (Патетическая) симфония, «Славянский марш» П. И. Чайковского и «Интернационал»).
368
Palais du Trocad'ero – Дворец Трокадеро, сооруженный по случаю Всемирной выставки 1878 г., использовался в качестве концертного зала и просуществовал до 1937 г., когда на его месте был построен Palais de Chaillot (Дворец Шайо); Th'e^atre du Ch^atelet – Театр Шатле, открытый в 1862 г.
369
В марте 1913 г. во дворце «Трокадеро» А. Дункан танцевала на музыку из оперы К. Ф. Глюка «Орфей и Эвридика».
370
Мемуарист смешивает двух лиц – Дункан Элизабет (Duncan Mary Elizabeth Bioren; 1871–1948), старшую сестру Айседоры, вышедшую замуж за немца и основавшую школу танцев в Берлине (1904), которая прожила всю жизнь в Германии и скончалась в Тюбингене, и Дункан Ирму (Duncan Irma, наст. имя Ehrich-Grimme Irma Dorette Henriette; 1897–1977), одну из первых учениц и приемную дочь Айседоры, выступавшую с ней в Париже и Москве, которая, обосновавшись затем в США, написала о ней ряд мемуарных книг и скончалась в Санта-Барбаре.
В Ch^atelet Айседора танцевала «Ифигению в Авлиде», тоже Глюка. [371] Я очень люблю увертюру этой оперы, как и всю ее. Наилучшее описание действия увертюры дано Гофманом («Кавалер Глюк»), и мне приходилось, слушая оркестр, прослеживать по Гофману развитие сюжета. Это изумительно, и вот к такой музыке на сцене прибавилась группа замечательных танцовщиц во главе с Айседорой. Впечатление, произведенное на публику, было совершенно исключительным. И тут кому-то пришло в голову потребовать на бис «Похоронный марш» Шопена; весь театр грохотал, поддерживая такое пожелание. Айседора Дункан вышла и сказала: «Не требуйте этого от меня: каждый раз, как я танцую его, со мной происходит несчастье». Но публика продолжала кричать: «Marche fun`ebre!», [372] «Не будьте суеверны!», «Мы – в двадцатом веке!» Наконец, Айседора вышла, оркестр заиграл «Похоронный марш», и она станцевала, а на следующий день погибли ее дети: [373] автомобиль, в котором они находились, скатился в Сену.
371
В апреле 1913 г. в парижском театре «Шатле» А. Дункан танцевала на музыку из оперы К. Ф. Глюка «Ифигения в Авлиде».
372
«Похоронный марш» (фр.).
373
Дети А. Дункан погибли 19 апреля 1913 г.
В третий раз я видел Айседору во время войны в Трокадеро. [374] Она приехала в Париж, несмотря на данное ею обещание никогда больше не выступать там. Перед этим она побывала в Греции, чтобы склонить греков на сторону союзников, и танцевала на улицах Афин с портретом Венизелоса в руках. В Трокадеро она танцевала под звуки «Марсельезы», «Chant de depart» [375] и т. д. Это было еще приемлемо, но пахло каботинажем, и почет, с которым ее встретила публика, был далек от энтузиазма предыдущих встреч.
374
Речь идет о выступлении А. Дункан в «Трокадеро» 9 апреля 1916 г.
375
«Походная песнь» (1794) – музыка, написанная композитором Э. Н. Мегюлем на стихи М. – Ж. Шенье; стала гимном наполеоновской Франции, получив название «второй Марсельезы».
И вот Дункан – в Москве: она вдруг почувствовала восторг от борьбы русского народа и решила отдать ему свои силы. В «Правде» – восторженная статья Луначарского. [376] Я рассказал тебе все, что написал здесь, и пробудил твое любопытство: ты любила балет и сама прошла через балетную школу и даже выступала перед публикой как Коппелия. Мы взяли билеты во втором ряду. Мороз был злющий, театр не топлен, и публики оказалось сравнительно мало. Кругом нас – публика первых представлений: писатели, музыкальные и балетные критики, кое-кто из уцелевших снобов, много демократической и недемократической интеллигенции. В общем – публика, не очень расположенная к советской власти, культурная, хорошо знающая прошлое Айседоры – до числа ее лет включительно. Эта цифра, равно как и ее вес, не знаю, каким путем узнанный, цитировались всюду кругом нас.
376
См.: Луначарский А. В. Наша гостья // Известия. 1921. № 186. 24 авг.
Появляется Айседора: действительно, возраст виден, отяжеление катастрофическое. Начинает танцевать под музыку «Славянского марша» Чайковского, «превращая эту черносотенную пьесу», по выражению Луначарского, «в предсказание победы пролетариата». Но нет ни предсказания, ни победы. Есть отяжелевшая женщина, которая тщетно старается зажечь себя и публику. Аплодисменты слабые. Я аплодирую из упрямства; ты выражаешь свое недоумение. Следующий номер – «Интернационал». Перед началом Айседора подходит к рампе и произносит одно слово: «Sing». Публика переглядывается. Кто-то встает и разъясняет: Дункан просит публику петь «Интернационал». Но это… не та публика. На ярусах несколько голосов начинают жиденько-жиденько, фальшиво-фальшиво и замолкают, сконфузившись. Дункан с некоторым удивлением видит себя вынужденной танцевать под оркестр, явно теряет уверенность и танцует слабо. Провал. Я понимаю, что издали она представляла себе все иначе, но забыла холод, голод, житейские заботы и нашу русскую сдержанность, да и «кому на ум пойдет на желудок петь голодный». [377] На обратном пути я опять рассказывал тебе, какой я видел Дункан в Париже, но полного доверия не встретил.
377
«И кому же в ум пойдет / На желудок петь голодный!» – слова из басни И. А. Крылова «Стрекоза и Муравей» (1808).
С очень большой охотой мы бывали на обыкновенных балетных спектаклях в Большом театре. «Тщетная предосторожность» – балет не мудрый, музыка – кое-как, но какая прелесть. А «Норвежские танцы» Грига с Гельцер и Жуковым! За исключением «Конька-Горбунка», [378] которого мне так и не удалось повидать, мы с тобой пересмотрели все балетные постановки. [379]
У нас был уговор с родителями, что мы приедем на Рождество. Я начал хлопотать заблаговременно о билетах. Обратился в Наркомпрос и получил собственноручную записку от Луначарского, но когда предъявил ее после невероятного стояния в очереди, то получил ответ: «Да, это верно, что у т. Луначарского очень неразборчивый почерк. Что он тут такое пишет? Ну, да все равно. Даже если бы мы разобрали, ехать вам не придется». Мы обратились к московскому представителю Озерской мануфактуры, но все было заполнено: мы опоздали. Я помню, как ты была огорчена этим известием: чуть не заплакала и предложила мне ехать на вокзал наудачу. Я отказался: в эту эпоху и в это время года стоять шесть часов в хвосте, чтобы без билета ломиться в поезд, было бы безумием, и мы остались.
378
Балет «Конек-Горбунок, или Царь-девица» по сказке П. П. Ершова на музыку Ц. Пуни был поставлен А. А. Горским в 1928 г. на сцене Экспериментального театра при Большом театре.
379
Запись от 30 апреля 1950 г. – Тетрадь II. С. 133–148.
Новый год мы встречали коллективно у Сергея Владимировича Г[романа], который женился на полуавантюристке С., очень красивой и даже блестящей женщине, но на двенадцать лет старше его. [380] Дом их превратился в Ноев ковчег, где постоянно вертелось много красивых бездельниц и, около них, мужская публика всякого рода. Мне все это не нравилось, но тебе хотелось повеселиться, и мы поехали туда с Иваном Григорьевичем. Нужно сказать, что с внешней стороны все было организовано гораздо приличнее, чем за год до этого у Б[ориса] А[лександровича] Г. Мы сидели за столами, циркулировали блюда с яствами и бутылки. Одно только для меня было нехорошо: жен посадили отдельно от их мужей. Справа и слева сидели незнакомые дамы, ты была далеко и мне взгрустнулось. Но вдруг слева от меня вдвигается стул, и ты садишься рядом со мной, заявляя весело: «Нет, я не могу оставить моего ребенка около чужих теть». Общие аплодисменты, и все для меня сразу осветилось и стало веселым и радостным. Если бы ты знала, как я был благодарен тебе за это…
380
А. Б. Мариенгоф, друживший с С. В. Громаном, вспоминал, что «в восемнадцатом году Сережа женился на красивой, пышной, развратной до наглости женщине, вдове жандармского полковника, расстрелянного большевиками в Петрограде» (Мариенгоф А. Б. Указ. соч. С. 65).
Что еще сказать об этом вечере? Было пение. Квазицыганка Краминская спела неплохо несколько романсов под гитару. Пела жена Сергея Владимировича, потом танцевали и играли. Старый Владимир Густавович (отец Сергея Владимировича) – да и был ли он таким старым? – подвыпил, осовел и, чтобы придти в себя, целовал руки Краминской. Возвращались домой поздно-поздно и пешком: извозчиков не было. [381]
Работа в университете в качестве помощника декана требовала времени больше, чем я думал. Если бы В. В. Стратонов сдержал свое обещание, я нес бы только свою долю работы, но его отсутствия были очень часты: он надолго уехал в Туркестан и на юг по делам Астрофизической обсерватории и Туркестанского университета. [382] Так на меня легло исполнение обязанностей декана в течение нескольких месяцев, а это означало регулярное ежедневное присутствие в кабинете, прием посетителей, участие во всевозможных комиссиях и председательствование в совете факультета. Это отнюдь не было синекурой, и, чтобы все проходило благополучно, требовалось проявлять много такта, терпения и умения улаживать конфликты. В некоторой дозе, по-видимому, я обладал этими свойствами, так как иронический Славочка Степанов как-то сказал мне: «Знаете ли вы, что пришлись по сердцу факультету? Все удивляются, что вы, человек недавний в университете, освоились с этим делом так быстро, как будто тут родились». Этот отзыв человека, не всегда ко мне расположенного, доставил мне большое удовольствие.
381
Запись от 1 мая 1950 г. – Тетрадь II. С. 148–153.
382
19 июля 1921 г. Стратонов уведомил президиум 1-го МГУ, что, отбывая до 15 сентября в командировку «для руководства астрономо-метеорологическими экспедициями, отправляемыми в разные местности для избрания места устройства Главной астрофизической обсерватории и ее высокогорных станций», передает дела по деканату «своему товарищу преподавателю В. А. Костицыну и уполномоченному факультетом проф. А. М. Настюкову». Той же осенью Стратонов вновь попросил факультет разрешить ему «в конце ноября трехнедельный отпуск для исполнения срочной научной работы, требующей поездки на юг» и 1 декабря отбыл в Одессу (ЦГА Москвы. Ф. Р – 1609. Оп. 1. Д. 383. Л. 130–134).
Заседания факультета происходили в круглом зале правления. Справа от председательствующего садился секретарь факультета с повесткой дня, всеми материалами к повестке и заранее подготовленными резолюциями; все это мы очень внимательно изучали и приводили в ясность. Слева от председательствующего неизменно садился профессор зоологии Григорий Александрович Кожевников – хороший зоолог, хороший профессор и чрезвычайно тупой человек. Он слушал все с величайшим вниманием, по каждому вопросу говорил по нескольку раз и, к счастью, не обижался, когда я злоупотреблял правом председателя.
Насколько туго Григорий Александрович соображал, можно судить по следующему происшествию. Праздновали 25-летний юбилей его научной деятельности, и Николай Александрович Иванцов – человек едкий, остроумный и иногда злой – приветствовал профессора от имени Главнауки: «Глубокоуважаемый и дорогой юбиляр. Не успев еще как следует сойти со студенческой скамьи, вы уже прославили свое имя замечательной статьей в “Русских ведомостях” о таракане в московских булочных. С тех пор протекло 25 лет, но и доселе ваш труд является непререкаемым авторитетом по этому важному народнохозяйственному вопросу. Ваше исследование о летнем запоре и зимнем поносе у пчел, как яркий луч солнца, озарил этот трудный и загадочный вопрос для специалистов-зоологов и практиков-пчеловодов. Другие скажут о ваших диссертациях, но могу ли я забыть ваши зоопсихологические выступления вместе с клоуном Дуровым в государственном цирке?» Все ожидали скандала, но Григорий Александрович с мокрыми глазами подошел к Иванцову и облобызался с ним. Он был также замечателен необычайной крепостью черепа: во время дуэли с профессором Богоявленским из-за Веры Михайловны Данчаковой пуля попала ему в лоб и… отскочила. При перестройке Зоологического музея на голову ему упал кирпич и… разбился, а Григорий Александрович ходил две недели с завязанной головой. В 1922 году сумасшедший студент стрелял в него, [383] пуля… отскочила и опять Григорий Александрович проходил две недели с завязанной головой. [384]
383
«Георгий Александрович, – подтверждает член-корреспондент РАН В. В. Малахов, – слыл рассеянным чудаковатым профессором, с ним постоянно случались какие-то казусы: он проваливался в водопроводный люк, оступался на ступеньках и т. п., но всегда ему удавалось уцелеть. Чудом он остался жив и после страшной истории, о которой стоит рассказать подробнее. Кожевников поручил съездить в банк за выделенными для Зоологического музея деньгами молодому ассистенту кафедры Н. Н. Плавильщикову, который привез деньги на квартиру профессора и, когда тот пересчитывал их, вдруг достал из кармана револьвер и дважды выстрелил в его голову. На шум прибежала домработница, Плавильщиков выстрелил и в нее, после чего спокойно спустился на этаж ниже, зашел в лабораторию гистологии и завел какой-то ученый разговор». Плавильщиков был признан психически больным (инцидент расценили как острый приступ шизофрении), но позже он возобновил работу в Зоологическом музее и стал известным энтомологом, автором ряда научных и научно-популярных книг. Что же касается Кожевникова, завещавшего свой мозг для исследований, то при вскрытии оказалось, что кости его черепа обладают-де «необыкновенной толщиной» (Малахов В. В. Из истории зоологии беспозвоночных в Московском университете // Природа. 2005. № 1. С. 28).
384
Ср. с воспоминаниями В. В. Стратонова: «Профессор зоологии Григорий Александрович Кожевников не был любим ни сослуживцами, ни подчиненными, а по-видимому, и студентами. Этому содействовала его самоуверенность при общей ограниченности. <…> В 1919 или 1920 году с ним, на почве недружелюбных отношений с подчиненными, произошла трагедия. Он послал своего ассистента Плавильщикова за получением довольно крупной суммы на содержание одного из кабинетов, находившегося в заведывании Кожевникова. Ассистент их принес, но, когда Кожевников пересчитывал деньги и прятал в стол, Плавильщиков вдруг выхватил полуигрушечный револьвер и выстрелил в профессора. Кожевников, легко раненный в щеку, с криком о помощи бросился вон из кабинета, пробежал через квартиру, университетские коридоры и проходы на далекое расстояние, пока его в одной из канцелярий не перевязали и отправили в университетскую клинику. <…> Через две недели Г. А. Кожевников возвратился из клиники совершенно здоровым. У него только остался навсегда шрам на щеке» (Стратонов В. В. По волнам жизни. Л. 238–239).
Старая профессура была настроена еще очень реакционно и относилась к нам, особенно – ко мне, с большой подозрительностью; это, за немногими исключениями, мало-помалу рассеялось. Младший преподавательский состав был, наоборот, настроен «либерально»; я намеренно употребляю этот термин, потому что отнюдь нельзя говорить о революционных настроениях в той среде. Любовь к университету и глубокая честность по отношению к академическим обязанностям были общим правилом, и я почти не знаю исключений. Не нужно забывать, что все, в общем, работали даром: нельзя же серьезно называть «содержанием» те ничтожные гроши, которые получались. Видя невозможность вести практические занятия на те кредиты, которые нам отпускали, преподавательский персонал старался достать все необходимое, часто затрачивая свои ничтожные средства. Не нужно также забывать ту обстановку враждебности, которая была создана вокруг университета.