Мои воспоминания. Часть вторая. Странствия
Шрифт:
Вот почему нельзя было не радоваться всякой попытке сблизить людей, несмотря на существование перегородок; ибо, по выражению одного из армянских представителей в конгрессе, «религиозные разности, как ледяные стены, встают между людьми, но и, как ледяные же стены, они должны растаять под лучами любви». А любовь может жить во всяком сердце и согревать всякую душу, без различия племени, народности, сословия, религии. Подумайте, как низко должны были пасть преграды, разделяющие какого-нибудь методиста от пресбитерианца, когда они увидели рядом на одной платформе православного архиепископа с индусским монахом, католического епископа с китайским последователем Конфуция. Эти люди могли бы не говорить — они были достаточно красноречивы своим совместным бытием; нам не случалось никогда видеть более яркого и простого изображения идеи в лицах. Словами Цицерона можно было о них сказать: «Тем, что они молчат, они кричат». Это было молчаливое, но громкое провозглашение единения, того начала единения, живущего в человеке, которое никакие теории не способны затоптать, никакие разделения не способны пресечь, того единения, которое прорвет покровы человеческих разностей, перешагнет через перегородки, делящие человеческую семью, рассеет недоверие, поддерживаемое ценою искажения истины, очистит человеческую совесть от ржавчины предубеждения, освободит душу от гнета духовной косности и, разогнав страх пред установившимся обычаем, откроет простор человеческой любви…
Таким представляется конгресс религий, если взглянем на него как на усилие, на результат известных стремлений. Нашему вниманию подлежали те побуждения человеческого духа, которые подвигнули людей собраться, следовательно, обусловили осуществление конгресса; перед нами выступили те силы, действие которых предшествовало собранию, так сказать, входящие силы конгресса. Посмотрим теперь, какая же его исходящая сила.
Мы сказали, что все эти люди различных племен, народностей, религий могли бы даже не говорить — так они были красноречивы одним своим появлением. Но они не остались молча сидеть; и вот из разнообразия их речей, вызванных духом единения, стало обрисовываться присущее человечеству единство. Очевидно, что если один и тот же призыв мог оказаться достаточно сильным, чтобы поднять каждого из них в отдельности ради общего интереса, то и в природе каждого из них должна быть одна общая почва, в которой этот интерес коренится. Элементы единства, таким образом, представляются с двух сторон. С одной стороны — присущая людской природе одинаковость, от которой, несмотря ни на какие личные, общественные, политические, религиозные обособления и уклонения, ни один человек не может уйти, пока живет на земле. С другой стороны — единство как действующая в людях мыслительная сила, работающая над выделением из личного миросозерцания и проведением в жизнь таких правил человеческого общежительства, которые, несмотря на различия общественных, политических, религиозных законодательств, обеспечивают людям равноправие перед единым законом нравственным. В первом случае единство представляется как нечто данное, фундамент, на котором человечество живет; это то единство, которое нашло себе выражение в библейском указании на происхождение рода человеческого от Адама и Евы. Во втором случае единство — не как данное, а как предписание, не как фундамент, а само здание, которое нашло себе выражение в евангельской притче о милосердном самарянине.
Вот те формулы, на которые мы можем расчленить понятие человеческого единства. В яркой обрисовке их, в провозглашении их с характером очевидности и обязательности заключается то, что мы назвали исходящей силою конгресса. Если мы из всего разнообразия произнесенных там речей выделим общее, одинаковое, перед нами неотразимо встанет принцип человеческого единства как истина, лежащая в основе их всех, как центр, в котором сливались все проповеднические усилия говоривших.
Но здесь надо заметить, что главная убедительная сила конгресса заключается не столько в том, что эти истины провозглашались собранием, сколько в том, что они как бы сами собой выделялись, исходили от него, даже как будто помимо стараний участников, независимо от текста речей, ибо с текстом той или другой речи можно было соглашаться или не соглашаться; те же соображения, которые мы привели выше, — очевидность человеческого единства и обязательность проистекающих отсюда предписаний в отношениях людей друг к другу, — прямо логически вставали перед сознанием всякого, без различия философской подготовки, даже умственного развития. Урок был тем сильнее, чем более был чужд преднамеренности. Ведь эти люди не сговаривались заранее, не готовили себе общей почвы; каждый говорил от себя и за себя, и совокупность впечатлений не являлась совокупностью усилий, напротив, разрозненность усилий привела к разоблачению единого общего начала человеческой природы и поставила людей лицом к лицу с теми сторонами их души, которые у них одинаковы, помимо той страны, где они выросли, тех звуков, в которых вылился их язык, тех рамок, в которые уложились их общественный и государственный строй, наконец, тех верований, в которых слились их понятия — истинные или ложные — о Творце вселенной и об отношениях к нему человека.
Японская пословица говорит: «Много тропинок ведет на гору, но, когда взберешься на вершину, все та же самая луна видна». Другой заслуги конгресса нечего искать: степень заслуги того или другого урока измеряется степенью потребности в нем; а вряд ли есть урок, в котором люди нуждаются больше, чем в уроке человеческого единства. Все развитие современного человека, весь строй современной жизни как бы направлены к тому, чтобы заставить забыть принцип единства. И вряд ли когда это забвение проявлялось с такой беззастенчивой, почти забавной наглядностью, как в первых заседаниях конгресса.
Никогда не забуду удивленных лиц в публике, когда впервые заговорили представители Востока. Люди в невиданных одеяниях, с бронзовым цветом лица, выходцы из сказочных стран, провозглашают начала взаимного уважения, проповедуют правила нравственности, понятия добра и зла, которые мы всегда считали своей исключительной собственностью; и их речь, красивая, картинная, увлекательная, придает какую-то совсем новую прелесть этим старым истинам. Только удивлялись слушатели не этой новизне, а всему тому знакомому, что эта новизна изобличала. Казалось, естественно было бы предположить, что присутствующие, скорее, заинтересуются разностями этих отдельных представителей, — нет, открытие сходственных сторон было так неожиданно, шло до такой степени вразрез с обычными нашими понятиями о «ближнем» нашем, раз он иначе говорит и молится, чем мы, что все это на первых порах вызвало недоумение. Поразительно в людях незнание и забвение основных черт человеческой природы. Но еще более поразительно то, что, когда мы наталкиваемся на живые примеры, подтверждающие принцип человеческого единства, когда мы встречаем иноверца или иностранца, являющего те же самые свойства души, какие мы привыкли уважать в наших единоверцах и единоплеменниках, мы не только раскрываем удивленные глаза, но вместо того, чтобы устыдиться нашего незнания, нашей узости, наших предубеждений, мы в порыве какой-то умиленной снисходительности даруем ближнему наше одобрение, мы радуемся как открытию тому, что он на нас похож, тогда как нам бы следовало скорбеть о том, что мы забыли, что сами похожи на него и этим забвением уже в известной степени утратили права на сходство.
Да не только «наши восточные друзья» возбуждали недоумение. Однажды мне пришлось прочитать доклад, в котором я остановился на тех вопросах, о которых говорил выше. И вот по окончании доклада подходит ко мне американка и с выражением неописанного удивления говорит, что она никак не ожидала услышать такие речи от русского.
— Почему же не ожидали?
— Потому что я всегда считала, что это американские идеи.
— Американские! Ведь они так же мало американские, как и русские…
Однако следует ли все эти знаки удивления принимать как характерные признаки только американского народа? Не то ли самое чувство говорит в тех немцах, которые утверждают, что лишь по ошибке Провидения колыбель Шекспира стоит не на Рейне. Не то же ли самое чувство водило рукой знаменитого французского ученого, который начинает научный трактат словами: «Химия — французская наука»? Не то ли самое чувство, не та ли самая слепая вера в абсолютную правду, если можно так выразиться, в «единственность» своей национальной идеи воодушевляет тех наших соотечественников, которые в стремлении пригибать вселенские истины к частным потребностям объясняют, что под плодородной почвой в притче о сеятеле надо разуметь землю русскую? [4] Не это ли чувство проникло в сознание и заразило самую мыслительную способность тех писателей, которые в наши дни говорят о национальном христианстве и не видят внутреннего противоречия подобного сочетания слов, не понимают, что сказать «национально-христианский» — это все равно что сказать «временно-вечный» или «местно-всемирный».
4
Небезынтересно и даже поучительно в смысле сопоставления фактов, что, в то время как американская дама удивлялась тому, что слышала от русского «американские» идеи, русский публицист, разбирая один из моих докладов, нашел, что он представляет пример мировоззрения исключительно русского и исключительно православного (Ю.Н. «По поводу речи кн. С.Волконского». — «Московские ведомости», № 289, 1893).
Конечно, личные мнения и убеждения того или другого человека составляют его неприкосновенную собственность и как сила, определяющая его внутренний рост, никого не касаются. Но, к сожалению, они определяют не одно его личное развитие, а и отношения его к другим людям; и здесь известные убеждения становятся не только логически ошибочными, но и этически жестокими. Такими ошибочными явились перед конгрессом убеждения, воодушевлявшие тех нескольких ораторов, которые огласили это собрание мира и любви словами нетерпимости и злобы. Их было немного (и, к стыду нашему, эти немногие были из христиан), но воспоминание о них болезненно врезалось в сознание присутствовавших. Часто удивлялся я, как это христианские слова, христианские тексты могут быть приводимы для того, чтобы возбуждать нехристианские чувства. Все хотелось им сказать, что если, по их мнению, они не погрешают против христианства, то, во всяком случае, они погрешают против гостеприимства; а гостеприимство хотя и малая добродетель, все же добродетель, и пренебрегать ею не следует: это узкие врата, но ведущие на широкую дорогу; а без духовного гостеприимства прямо немыслимо никакое общежительство, никакое движение по пути развития. Это ясно сказалось на конгрессе, и единичные случаи злобного увлечения не могли изменить общего духа уважения, которое оживляло слова говоривших. Помню, как один английский проповедник в одном из заседаний произнес речь, в которой разразился неудержимым негодованием против всех, кто не исповедует христианства; необузданность его дошла до того, что, воспользовавшись случайным отсутствием в этот день индусских представителей, он и их самих стал поднимать на смех и всех их единомышленников стал осыпать самыми грязными обвинениями, бросая огульную тень на всякого индуса, отказывая ему в понятиях чести и нравственности. В неловком недоумении слушала толпа; прорвалось несколько рукоплесканий: во всякой толпе есть либо злорадствующие, либо способные бессмысленно зажечься чужим жаром. Но когда он кончил, тяжелая туча как будто повисла над собранием, и председатель Барроус с трудом скрывал досаду, что не остановил говорившего с первых слов.
На другое утро газеты были полны рассказами о случившемся. Огромная толпа хлынула в залу, когда раскрылись тяжелые двери. Молча ждали начала заседания. К кафедре подошел представитель индусской секты брамо-сомаев Нагака, о котором мы упоминали выше. Все глаза обратились на него, на этого обаятельного человека, которого все успели полюбить за его духовную высоту, и в этом общем взоре уже читались и скорбь, и сокрушение, и назревшая готовность покаяться в нанесенном человеку оскорблении. В нескольких кратких словах выставил он неверность тех посылок, на которых английский оратор построил свои обвинения, и затем только прибавил: «Что же касается тех, кто обвиняют нас, не изучив ни нашего закона, ни нашей жизни, то мы с ними не вступаем в спор, только молим Бога, чтобы Он простил их, ибо они не знают, что творят».
Не берусь описать взрыва, который эти слова вызвали в толпе, удрученной воспоминанием предыдущего вечера и благодарной за дарованное облегчение. Английский проповедник (кстати, на это заседание не явившийся) может быть признателен индусу за восстановление в смущенных им сердцах той христианской любви, которую он поколебал. Люди поняли, что даже на почве самых жгучих вопросов убежденность в правоте собственных верований не исключает возможности и даже обязанности уважать чужую веру.
Говоря «уважать чужую веру», считаю нужным сделать оговорку. Слово «вера» у нас имеет два значения. Первое — вера как итог верований, система, религия, например, вера христианская, магометанская, языческая и т. д. Второе — вера как сила, двигатель, та вера, про которую говорят: горячая, слабая, твердая. В первом случае слово «вера» обозначает нечто раздельное, во втором — нечто объединяющее, как способное проникать всякое деление. Когда мы говорим, что человек должен уважать чужую веру, мы, конечно, разумеем второе значение этого слова: странно и требовать, чтобы человек уважал все религии как свою, но следует требовать, чтобы люди ценили друг в друге ту степень веры, которая их одухотворяет и подвигает на то или другое доброе дело. Можно оплакивать, что эта вера направлена не на тот предмет, который нам кажется единственным заслуживающим веры, но нельзя не уважать веру как материал духовной жизни; а материал этот разлит во всем человечестве, и те язычники, которые восприняли христианство, были им одарены.
Уважение к тому духовно одинаковому, что есть в бесконечном разнообразии человеческой природы, — вот, кажется нам, в чем практический смысл урока, преподанного конгрессом. Мы все полагаем в основание наших отношений к людям принцип человеческого различия. Политические и сословные деления, на которые распадается человеческая семья, построены на несходственных сторонах человеческой природы, и когда мы встречаем нового человека, мы прежде всего заняты мыслью: к какому из этих делений он принадлежит? И за этим ярлыком, подчеркивающим лишь те стороны, которыми его деление отличается от нашего, мы уже не видим, а часто и не хотим видеть все то одинаковое, что налагает на нас общее наименование — «человек». Мы совсем забываем, что этот ближний наш, живущий по своему закону, может иметь нравственную цену и перед нашим собственным законом; и вместо того чтобы ценить его за его личные внутренние качества, мы делаем его ответственным за массовые качества той группы, к которой он принадлежит, и поворачиваемся к нему спиной. А насколько выше, благороднее все те движения души нашей, которые возникают на почве человеческого сходства, сравнительно с теми, которые возбуждаются несходственными сторонами нашей природы.
Сколько веков тому назад человек спросил человека: «Может ли быть что хорошего из Галилеи?» Кажется, урок был достаточно красноречив; и тем не менее люди не переставали с тех пор повторять этого вопроса; и с течением веков «Галилеи» только множились. Галилея религиозная, сословная, сектантская распространяет недоверие, которое как яд просачивается во взаимоотношения людей. Само по себе предосудительно поддаваться наущениям этого недоверия, но еще хуже того воспитывать чувство недоверия и провозглашать начала несходства во имя того Бога, про которого апостол сказал, что он не лицеприятен, но что в каждом народе поступающий по справедливости угоден ему. (Деяния св. Апостола, X, 34, 35.)