ЖАНРЫ

Молодая гвардия(другая редакция)
Шрифт:

Маленькая Люся даже спросила однажды:

— Почему вы так не любите ходить в ботинках?

— Босому танцевать легче, — с усмешкой сказал Сережка.

Но после того он уже приходил в ботинках, — он просто не мог найти времени, чтобы их починить.

В один из дней, когда среди молодогвардейцев внезапно пробудился интерес к окраске материи, Сережка и Валя должны были, уже в четвертый раз, разбросать листовки во время киносеанса в летнем театре.

Летний театр, в прошлом клуб имени Ленина, помещался в дощатом высоком длинном здании с неуютной, всегда открытой сценой, перед которой в дни сеансов опускалось полотно. Люди сидели на некрашеных длинных скамьях, врытых в землю, — уровень их повышался к задним рядам. После занятия Краснодона немцами здесь демонстрировались немецкие фильмы, большей частью военно-хроникальные; иногда выступали бродячие эстрадные труппы с цирковыми номерами. Места в театре были не нумерованы, входная плата одинакова для всех; какое место занять, зависело от энергия и предприимчивости зрителя.

Валя, как всегда, пробралась на ту сторону зала, ближе к задним рядам, а Сережка остался по эту сторону от входа, ближе к передним. И в тот момент, как потух свет и в зале еще шла борьба за места, они веером пустили листовки в публику.

Раздались крики, взвизгивания. Листовки расхватали. Сережка и Валя сошлись в обычном условном месте, возле четвертого от сцены столба, подпиравшего здание. Народу, как всегда, было больше, чем мест. Сережка и Валя остались среди зрителей в проходе. В тот момент, как из будки на экран пал синий с искрами, пыльный конус света, Сережка чуть тронул локтем локоть Вали и указал глазами левее экрана. Закрывая всю эту часть сцены, с верхней рампы свисало большое темно-красное, с белым кругом и черной свастикой посредине, немецко-фашистское знамя, оно чуть колыхалось от движения воздуха по залу.

— Я — на сцену, а ты выйдешь с народом, заговоришь с билетершей… Если пойдут зал убирать, задержи — хоть минут на пять, — шепнул Сережка Вале на ухо.

Она молча кивнула головой.

На экране, поверх немецкого названия фильма, возникла, белыми буквами, надпись по-русски: "Ее первое переживание".

— Потом к тебе? — спросил Сережка с некоторой робостью.

Валя кивнула головой.

Едва потух свет перед последней частью, Сережка отделился от Вали и исчез. Он исчез бесследно, как мог исчезать только один Сережка. Нигде в проходах, где стояли люди, не заметно было никакого движения. Все-таки ей любопытно было, как он сделает это. Валя стала продвигаться ближе к выходу, не спуская глаз с маленькой дверцы справа от экрана, через которую Сережка только и мог незаметно проникнуть на сцену. Сеанс кончился. Публика с шумом повалила к выходу, зажегся свет, а Валя так ничего и не увидела.

Она вышла из театра с толпой и остановилась против выхода, под деревьями. В парке было темно, холодно, мокро, листья еще не все опали и от влаги перемещались с таким звуком, будто вздыхали. Вот уже последние зрители выходили из театра. Валя подбежала к билетерше, нагнулась, будто ища что-то на земле в прямоугольнике слабого света, падающего из зрительного зала через распахнутую дверь.

— Вы не находили здесь кошелька, маленького, кожаного?

— Что ты, девушка, где мне искать, только народ вышел! — сказала пожилая билетерша.

Валя, нагибаясь, щупала пальцами то там, то здесь растоптанную ногами грязь.

— Он непременно где-нибудь здесь… Я, как вышла, достала платок, немного отошла, смотрю — кошелька нет.

Билетерша тоже стала смотреть вокруг.

В это самое время Сережка, забравшийся на сцену не через дверцу, а прямо через перильца оркестра, оттуда, со сцены, изо всей силы дергал знамя, пытаясь сорвать его с верхней рампы, но что-то держало. Сережка вцепился повыше и, подпрыгнув, повис на согнутых руках. Знамя оборвалось, и Сережка едва не упал вместе с ним в оркестр.

Он стоял на сцене один перед полуосвещенным пустым залом с широко распахнутой дверью в парк и аккуратно, не торопясь, свертывал огромное фашистское знамя — сначала вдвое, потом вчетверо, потом в восемь раз, чтобы его можно было поместить за пазухой.

Сторож, закрывавший снаружи вход в будку механика, вышел из темноты на свет, падавший из зала, к билетерше и Вале, искавшим кошелек.

— Свет! Будто не знаешь, что за это бывает! — сердито сказал сторож. — Туши, будем запирать…

Валя кинулась к нему и схватила его за борта пиджака.

— Родненький, одну секундочку! — сказала она умоляюще. — Кошелек уронила, ничего не видно будет, одну секундочку! — повторила она, не выпуская его пиджака.

— Где же его тут найдешь! — сказал сторож, смягчившись, невольно шаря глазами вокруг.

В это мгновение мальчишка в глубоко насунутой на глаза кепке, невообразимо пузатый, на тоненьких, особенно тоненьких по сравнению с его пузом ногах, выскочил из пустого театра, взвился в воздух, дрыгнул этими тоненькими ногами, издал жалобный звук:

— Ме-е-е-е…

И растворился во мраке.

Валя успела еще лицемерно сказать:

— Ах, какая жалость!..

Но смех так распирал ее, что она закрыла лицо руками и, давясь, почти побежала от театра.

Глава сорок седьмая

После объяснения Олега с матерью ничто уже не противостояло его деятельности: весь дом был вовлечен в нее, родные были его помощниками, и мать была первой среди них.

Никто не мог бы сказать, в каком тигле сердца сплавилось у этого шестнадцатилетнего юноши, что-то из самого ценного опыта старших поколений, незаметно почерпнутое из книг, из рассказов отчима, а особенно внушаемое ему теперь его непосредственным руководителем, Филиппом Петровичем Лютиковым, — как сплавилось это в его сердце с испытанным им и его товарищами собственным опытом первых поражений и первых осуществленных замыслов. Но по мере развертывания деятельности "Молодой гвардии" Олег обретал все большее влияние на своих товарищей и сам все больше сознавал это.

Он был настолько общителен, жизнелюбив, непосредствен, что не только мысль о господстве над товарищами, но даже простое невнимание к ним, к их мнению и опыту были противны его душе. Но он все более сознавал, что успех или неуспех их деятельности во многом зависит от того, насколько он, Олег, среди всех своих друзей сможет все предусмотреть или ошибется. Он был всегда возбужденно-деятелен, всегда весел и в то же время аккуратен, расчетлив, требователен. Там, где дело касалось его одного, в нем еще сказывался мальчишка, — ему хотелось самому расклеивать листовки, жечь скирды, красть оружие и бить немцев из-за угла. Но он уже понимал выпавшую на его долю ответственность за все и за всех и смирял себя.

Он был связан дружбой с девушкой старше его, девушкой необыкновенной простоты, бесстрашной, молчаливой и романтичной, с этими тяжелыми темными завитками волос, спускавшимися на ее круглые сильные плечи, с красивыми, смуглыми до черноты руками и с этим выражением вызова, страсти, полета в раскрылии бровей над карими широкими глазами. Нина Иванцова угадывала каждый его взгляд, движение и — беспрекословно, бесстрашно, точно — выполняла любое его поручение.

Всегда занятые то листовками, то временными комсомольскими билетами, то планом какой-нибудь местности, они могли часами молчать друг возле друга не скучая. А если уж они говорили, они летели высоко над землей: все созданное величием человеческого духа и доступное детскому взору проносилось перед их воображением. А иногда им было так беспричинно весело вдвоем, что они только смеялись — Олег безудержно, по-мальчишески, потирая кончики пальцев, просто до слез, а она с девической, тихой, доверчивой веселостью, а то вдруг женственно, немного даже загадочно, будто таила что-то от него.

Однажды, сильно смущенный, он попросил у Нины разрешения прочесть ей стихи.

— Чьи, твои? — спросила она удивленно.

— Нет. Ты послушай…

Он начал, еще больше заикаясь, но после первых строк вдруг овладел собой:

Пой, подруга, песню боевую, Не унывай и не грусти, Скоро наши дорогие Краснокрылые орлы Прилетят, раскроют двери Всех подвалов и темниц. Слезы высохнут на солнце На концах твоих ресниц. Снова станешь ты свободна, Весела, как Первый май. Мстить пойдем, моя подруга, За любимый милый край…
Поделиться с друзьями: