Молодая Гвардия
Шрифт:
Уля стояла и смотрела в окно на степь и пела. Она не пела с той поры, как пришли немцы. Мать штопала что-то, полулежа в постели. Она с удивлением услышала, что дочь поет, и даже отложила штопку. Дочь пела что-то совсем незнакомое матери, пела свободным грудным голосом:
…Служил ты недолго, но честно
Во славу родимой земли…
Никогда Матрена Савельевна даже не слышала этих слов. Что-то тяжелое, скорбное было в пении дочери,
…Подымется мститель суровый,
И будет он нас посильней…
Уля оборвала песню и все стояла так, глядя в окно на степь.
— Что это ты пела? — спросила мать.
— Так, не думаючи, что вспомнилось, — сказала Уля, не оборачиваясь.
В это время распахнулась дверь, и в комнату, запыхавшись, вбежала старшая сестра Ули. Она была полнее Ули, румяная, светлая, в отца, но теперь на ней лица не было.
— К Поповым жандармы пришли! — сказала она задыхающимся шопотом, будто ее могли услышать там, у Поповых.
Уля обернулась.
— Вот как! От них лучше подальше, — не изменившись в лице, сказала Уля спокойным голосом, подошла к двери, неторопливо надела пальто и накрылась платком. Но в это время она уже услышала топот тяжелых ботинок по крылечку, чуть откинулась на цветастый полог, которым занавешена была зимняя одежда, и повернула лицо к двери.
Так на всю жизнь она и запомнилась матери на фоне этого цветастого полога, выделившего сильный профиль ее лица, с подрагивающими ноздрями и длинными полуопущенными ресницами, словно пытавшимися притушить огонь, бивший из глаз ее, и в белом платке, еще не повязанном и ниспадавшем по ее плечам.
В горницу вошли начальник полиции Соликовский и унтер Фенбонг в сопровождении солдата с ружьем.
— Вот она и сама красотка! — сказал Соликовский. — Не успела? Ай-я-яй… — сказал он, окинув взглядом ее стройную фигуру в пальто и в этом ниспадавшем платке.
— Голубчики! Родимые мои! — запричитала мать, пытаясь подняться с постели. Уля вдруг гневно сверкнула на нее глазами, и мать осеклась и примолкла. Нижняя челюсть у нее тряслась.
Начался обыск. Отец толкнулся в дверь, но солдат не впустил его.
В это время обыск шел и у Анатолия. Его производил следователь Кулешов.
Анатолий стоял посреди комнаты в распахнутом пальто, без шапки, немецкий солдат держал его сзади за руки. Полицай наступал на Таисью Прокофьевну и кричал:
— Давай веревку, тебе говорят!
Таисья Прокофьевна, рослая, красная от гнева, кричала:
— Очумел ты, — чтоб я дала тебе веревку родного сына вязать?… Аспиды вы, истинно слово, аспиды!
— Дай ему веревку, мама, чтобы он не визжал, — говорил Анатолий, раздувая ноздри, — ах же шестеро, как же им вести одного несвязанного?…
Таисья Прокофьевна заплакала, вышла в сени и бросила веревку к ногам сына.
Улю поместили в ту большую общую камеру, где сидели Марина с маленьким сыном, Мария Андреевна Борц, Феня — сестра Тюленина, а из молодогвардейцев Аня Сопова из пятерки Стаховича, белая, рыхлая, полногрудая девушка, которая была уже так сильно избита, что едва могла лежать. Камеру освободили от посторонних, и в течение дня она заполнилась девушками с Первомайки. Среди них были Майя Пегливанова, Саша Бондарева, Шура Дубровина, сестры Иванихины — Лиля, Тоня, и другие…
Не было ни нар, ни коек, девушки и женщины размещались на полу. Камера была так забита, что начала оттаивать, и с потолка все время капало.
Соседняя, тоже большая камера, судя по всему, была отведена для мальчиков. Туда все время приводили арестованных. Уля стала выстукивать: «Кто там сидит?» Оттуда ответили: «Кто спрашивает?» Уля назвала себя. Ей отвечал Анатолий. В соседней камере сидело большинство мальчиков-первомаицев: Виктор Петров, Боря Гловань, Рагозин, Женя Шепелев, брат Саши Бондаревой — Вася, — их арестовали вместе. Если уж так случилось, девушкам все-таки стало теплее от того, что мальчишки с Первомайки сидят рядом.
— Я очень боюсь мучений, — чистосердечно призналась Тоня Иванихина со своими детскими крупными чертами лица и длинными ногами. — Я, конечно, умру, ничего не скажу, а только я очень боюсь…
— Бояться не нужно: наши близко, а может быть мы еще устроим побег! — сказала Саша Бондарева.
— Девочки, вы совсем не знаете диалектики… — начала было Майя, и как ни тяжело было у всех на душе, все вдруг рассмеялись: так трудно было представить, что такие слова можно произносить в тюрьме. — Конечно! Ко всякой боли можно притерпеться! — говорила нерастерявшаяся Майя.
К вечеру в тюрьме стало тише. В камере горела под потолком тусклая электрическая лампочка, оплетенная проволокой, углы камеры лежали во мраке. Иногда доносился какой-нибудь дальний окрик по-немецки, и кто-то пробегал мимо камеры. Иногда несколько пар ног, стуча, проходило по коридору, и слышно было звяканье оружия. Однажды они все вскочили, потому что донесся ужасный звериный крик, — кричал мужчина, и от этого было особенно страшно.
Уля простукала в стенку к мальчикам:
— Это не из вашей камеры?
Оттуда ответили:
— Нет.
Но девушки сами услышали, когда повели из соседней камеры. И тотчас же послышался стук:
— Уля… Уля… Она отозвалась.
— Говорит Виктор… Толю увели.
Уля вдруг явственно увидела перед собой лицо Анатолия, его всегда серьезные глаза, которые обладали такой особенностью вдруг просиять, точно одарить, и содрогнулась, представив себе, что ему предстоит. Но в это время щелкнул ключ в замке, дверь их камеры отворилась и развязный голос произнес:
— Громова!..
Вот что осталось в ее памяти… Некоторое время она стояла в приемной Соликовского. В кабинете кого-то били. В приемной на диване сидела жена Соликовского с завитыми, бледнорусыми пакляными волосами, с узелком в руке, и, зевая, ожидала мужа, а рядом сидела маленькая девочка с такими же пакляными волосами и сонными глазами и ела пирожок с яблочной начинкой. Дверь открылась и из кабинета вывели Ваню Земнухова с неузнаваемо опухшим лицом. Он чуть не натолкнулся на Улю, и она едва не вскрикнула.