Молоко волчицы
Шрифт:
— Если все за звезды воевать будут, звезд не напасешься!
— С тобой натощак не поговоришь! О звезде, что ли, думал Василий Спиридонович, твой дядя, когда танки немецкие бил? Ты, главное, фронт перейди, до него верст восемьдесят.
— Так как матери сказать?
— Так и скажи: послан народом к партии, к армии, а зачем, скажешь, когда геройски вернешься в станицу.
— Дядя Михей, голубей у меня шесть штук, на кого оставить?
— Передай Ивану Спиридоновичу.
— Смотрите, чтоб кошки не сожрали!
— Как идти к фронту, тоже Иван Спиридонович расскажет. Выходи нынче. Кто ты — сирота, из Ростова, тетку разыскиваешь. Денег дадим сейчас.
— Их немцы уценили в десять раз.
— В десять раз больше дадим.
— Я сам прохарчусь. Матери с Манькой помогите. В грабиловку все полные хаты натаскали, а мы только быка пригнали.
— Ну, час добрый! — Михей крепко расцеловал парнишку.
Колька ушел. Из-за куста крыжовника вышла краснокудрая девушка, казавшаяся семнадцатилетней, хотя была старше.
— Ты откуда тут? — спросил Михей.
— Не через калитку же к вам теперь ходить. Я все слышала. Надо ставить фонарь. Оружие у вас есть? Давайте мне.
— Только осторожнее, Крастерра. Ульяна моя слыхала, что ты перед немецким танком с плакатом встала. Кто ж так делает — лоб подставляет? Вот тебе мой кольт. Задачу поняла — действуй…
Крастерра, дочь Васнецова и Горепекиной, выросла в детдоме. В детстве она, как и большинство ее сверстников, мечтала стать актрисой, летчицей, геологом или, на худой случай, капитаном дальнего плаванья на корабле, плавающем в тропических морях. Из детдома ее выпустили в шестнадцать лет медсестрой. Она приехала в станицу, с матерью не ужилась, сняла комнату и пошла работать в санаторий.
Возвращаясь от Михея, думала, что борьба будет тяжелая, опасная и, может быть, не все бойцы попадут в герои. Но воевать надо всем. И особенно ей, дочери чекиста, который и имя ей дал бойцовское — Красный Террор.
После бесед с молодыми Михею полегчало — есть еще порох в пороховницах! С одним костылем бредет к беседке, обросшей виноградом. Решил резать кисти и давить вино — назло всем бедам! В калитку настойчиво постучали. «Начинается!» Взял себя в руки, прошел мимо пустой собачьей будки с цепью, открыл.
Немецкий офицер. Кирпично-желтое, с порченой кожей лицо знакомо, но кто? Линейка из стансовета? Кучер в черкеске, бородач.
Офицер заговорил, гакая по-станичному:
— Здорово, Михей, вот и я, помнишь?
— Нет.
— Закоммунарился, станичников не узнаешь, принимай гостя, ставь хлеб-соль.
— Незваный гость хуже татарина.
— В одной сотне служили, бабу одну делили…
— Глухов, Алешка.
— Он самый.
— Живучий ты.
— Да как и ты — казак!
— В немецкой сбруе!
— Полегче, я офицер райха!
Алешка боком оттеснил хозяина, прошел во двор, увидел Ульяну, обтер рукавом мундира губы, полез целоваться с венчанной женой.
— Велик бог, Ульянушка, вот и возвернулся я на радость станичникам, как жила, как мужа ждала, а я тебе подарочек заготовил!
— Алексей Силантьевич, зачем вы? — побелела Ульяна.
— По делу я… Ну, чего стала, как колода, накрывай стол, корми гостя — или мало пограбили станицу при Советах да при кадетах?
Перепуганная Ульяна тронула Михея за рукав — молчи, ради бога, не стреляет, и то хорошо!
Кучер Глухова, Митрофан Горепекин, подошел к Ивану, вернувшемуся с голубями в сетке. Подразнил голубя пальцем, полюбовался индюками павлиньей расцветки, стал надвигаться на самого большого, топыря руки.
— Но, но, не балуй! — загородил индюка Иван.
Митрофан до крайности удивился такому нахальству, но тут загудел танк крокодильего цвета, прополз метра три, свалил облепленное желто-медовыми грушами дерево, замолчал, улегся.
В виноградной беседке Ульяна со страху поставила «гостю» бутылку домашнего вина и стакан.
— А Михею посуду? — осведомился «гость».
— Он не пьет, чуть дышит, — ответила Ульяна. Мелко дрожат на пальцах камни.
— Во как упился при коммунизме! — удивился Алешка и подтолкнул хозяина к лавке. — Садись, Есаулов, время терпит. — Выпил, крякнул, зажевал виноградом и, повторил — сразу не раскушал. Рассказал о французских национальных погребах, где довелось ему мочить усы с немецким саперным батальоном. Не меняя тона, спросил: — Чего не отступил, Михей?
— Тебя это не касается! — нахмурился секретарь, уже отрешившийся от жизни.
— Савана Гарцева ты порешил? Ты. Видишь, винцо попиваешь, а Саван тоже выпить любил, да через тебя пьет могильную жижу.
— Идите, Алексей Силантьевич, с богом, — слезно просит Ульяна. Видите, Михей Васильевич на ладан дышит, он ведь уже на пенсии был.
— Не был — не принищивайся! — твердо сказал Михей. — Кончай, Алешка, твоя сила. Вот сердце, бей.
— Эге! — засмеялся-задребезжал Глухов. — За Аксененкина-дурачка принимаешь. Не гадал, что так обидишь. Дешево хочешь расплатиться за станичную кровь. Ладно. Пора и честь знать. Покедова, любезная хозяюшка, спаси Христос за хлеб-соль. — Алешка степенно откланялся, пошел к калитке, строго глянул на Митрофана, что тащил на линейку двух здоровенных серых индюков с открученными головами. Потом «немец» остановился и, словно вспомнив нечто пустяшное, досадуя на память, сказал: — Михеюшка, мил человек, зайди вечерком на час в правление, ишо погутарим, отгости визит. А хочешь, полежи опосля обеда, приди утречком.
— Нечего мне делать там, решайте тут.
— Ишь, и виноградник насадил, а наши семьи вырубил. Время твое истекло. Придешь к десяти часам по берлинскому времени, в седьмую комнату — твой кабинет, кажется, когда ты атаманил. Я тебе и Маркса пока не снял — сам снимешь.
— Не приду.
— Придешь как миленький. Не придешь — приведут, плетью пригонят. Ты теперь нижний чин с мокрым хвостом. Мы тебя из казаков в жида выкрестим.
— А ты кто?
— Станичный атаман, волей бога вернувшийся в родные края для наведения порядка. Стань прямей — с тобой говорит атаман!
— Опоздал ты, атаман, на час из могилы вышел, и то опоздал, — насадил я уже свой виноградник, не вырубить, не выкорчевать, Подкумок вспять не потечет!
— Потек! Я бы тебя сразу повесил, да скажи спасибо, генерал Арбелин мудрит! — брызгал слюной атаман, наливаясь гневом, и, боясь в себе этого, поспешил со двора, бросил слово Митрофану, и кони понесли линейку, поблескивающую красным лаком крыльев.
Михей положил руки на стол и задумался. Потом передвинул руки — за солнцем. Иван виновато успокаивал индюков. Танкисты наконец наелись и уехали, вспенив живой текучий изумруд реки танками-крокодилами, — вспомнил Михей виденных лишь на картинках чудовищ. Смотреть на танки было так же ужасно и омерзительно, как если бы он действительно летним утром пришел к светлой речке и на мелководье увидел пятиметровых нильских крокодилов с кровавыми пастями и глазами, в которых навек окостенело тупое и сонное бешенство мезозойской эры.