Молоко волчицы
Шрифт:
Долго грезил, не хотел открывать глаз, а когда открыл, то подивился творящей силе воспоминаний — перед ним стояла Мария. Высокая, изможденная, в юбке из мешковины, с топором, веревкой и корзинкой. Как двадцать лет назад. Предлагал на похоронах Михея сходиться — отказалась. А дрова на себе таскает! Его опять кольнуло виноватое чувство силы, превосходства перед ней, у него уже наметился кусок хлеба, а ей и при немцах не сладко.
— За дровами? — спросила Мария, чтобы не здороваться.
— Ага. И ты? — встал Глеб. — Подвезу, ишак добрый.
— Спасибо, донесу.
Глеб посмотрел на бутыль из-под молока в корзине Марии. Еще не успела сполоснуть — зеленое стекло в тумане.
— Себе брала, — заметила она его взгляд. — Едешь на день — хлеба бери на неделю!
Ладно, это его не касается. Вот и братец Спиридон с лопаткой поехал не иначе оружие выкапывал! Глеб политики избегает. А жить хочет с ней, с Марией. Встал повыше на склоне, прочерченном десятками овечьих дорожек. Она вроде стала повыше Глеба ростом.
— Помнишь, говорили мы тогда, избушку тут сплесть? — Проникновенно спросил Глеб.
В самую точку попал. Много ночей мечтала она в молодости о жизни с Глебом вдвоем, в лесной глуши среди цветов, пчел, родников…
— Может, пришел наш час? — уговаривал он ее.
Мария со страхом отодвинулась — неужто быть еще четвертому роману? Никогда. И твердо ответила:
— Не помню, не говорили!
— Короткая у тебя память. А я ровно привязанный к тебе. Недаром присушивала ты меня, колдовала.
— Дура была — и присушивала. В дом вселился?
— Горбом наживал — и вселился. И тебе пора в него переходить, а то женюсь на молоденькой.
— Не дай бог, кто за тебя пойдет, погибнет, тяжелый ты. Мне твоя мать сказала: «Ой, Маруся, какая же ты несчастная — какого ты зверя полюбила!» Не женись, тебе нельзя жениться, не губи людей. Как колесом переезжаешь.
— Еще и свадьбу какую закачу! У меня две квартирантки, по двадцать годков, розочки, сами на шею вешаются.
— Это глухонемые? Ты же хотел на хромой венчаться, бери немую — то-то будет тебе воля!
Она говорила спокойно, с издевкой. Глеба бесили ее слова. Незаметно переступил ниже, на другую дорожку, чтобы лучше видеть беззащитно открытую шею Марии Зачесались лапы — так бы и задушил. Но лапы заняты — топор держит, чтобы не потерять. Языком прикрывал во рту зубы — не впиться бы в затылок! Поднималась старая любовь-ненависть, любовь-злость, любовь, располосованная, как шашкой, надвое.
Стоят бывшие возлюбленные с топорами в руках под тем самым ясенем, где миловались. Мария сказала:
— Вот бы мне намекнули тогда, как мы встретимся тут через тридцать лет, не поверила бы!
— Помнишь? Вот и имена наши ножиком вырезаны, чернеют еще. А стаканчик спрятан ниже, у трех камней. Посидим?
Земля под высоким ясенем равнодушная, ничья, не принимала их, и нет доказательства, что они лежали тут и резали кору ножом.
— Не хочу помнить!
— Маруся, ты же была женой, троих родила!
— От тебя нет, это Глотовы дети, померещилось тебе.
— И родинки под соском у тебя нет? — ревниво придвигался к белой тонкой шее, пульсирующей голубыми жилками, отчего солонело во рту. Покажи родинку! Сними одежу!
— Откомандовался ты мной! — отодвинулась Мария. — Долго я на коленях стояла, теперь — кончено!
— Задушу и закопаю гадюку под этим ясенем!
— Души! — со слезами выкрикнула она. — Зверь!
Он потерял власть над собой, запуская пальцы-когти в хрупкое белое горло. Она с трудом икнула, наливаясь смертной бледностью. Тут же он содрогнулся и жарко целовал синие вмятины от пальцев.
— Сядь, я себя не помню, не могу без тебя, на — ударь топором, все равно нет жизни, — шептал он возлюбленной сердца своего.
— Нас видят, — утирала она обидные, детские слезы.
— Кто? — оглянулся по сторонам.
— Люди. Много их тут.
Он глянул на бутыль из-под молока, на сизые хребты лесистых взгорий. Трепетной волной прокатился ветер. Лес ожил, придвинулся. Глебу стало страшно. Выдавил из себя:
— Ладно, встретимся еще…
Мария пошла вверх, без дров, как и братец Спиридон.
Лесоруб притаился в чаще кувшинок и гигантских лопухов, которыми раньше казаки пользовались как зонтиками в дожди. Ветер бежал по верхушкам дерев, стриг из буграх травы. Женщина скрылась. Стало сиротливо, словно потерял мать в лесу накануне темной ночи. Почувствовал себя слабым и несчастным, и ее до слез жаль — тоже крест нелегкий несет всю жизнь. С гневом смотрел на свои пальцы, душившие Марию. Надо догнать ее, упасть в ноги, бросить все, вымолить прощение, ведь матери не бросают детей!
Спокойно пасся Яшка, напоминая о деле. Глеб стер пот страха, который выступает уже после того, как человек прошел над пропастью. Ведь он силой хотел принудить ее к любви — и тогда получилось бы смертоубийство, а она ему самый дорогой на свете человек.
На другой стороне балки, верстах в пяти ниже, вспыхивал на солнце топор. После долгого промежутка долетал звук удара. Кто-то рубил лес. Это успокоило. Хозяин пожалился Яшке на горькую свою судьбину. Когда же разорвутся червонные путы любви? За что ему это наказание? Ему надо хозяйство налаживать, а она опять поперек дороги стоит, блажь всякую в голову вносит.
Посверкивая топором, поднялся в крутом зеленом тоннеле горной дороги. Еще круче взял в сторону. На крутизне наметанным глазом приметил пару ясеней-близнецов — превосходные оглобли для арбы. Но кто же назовет его хозяином, если он день целый проваландался ради двух древесин? А тут еще то мечтал, то с братцем, то с бывшей супругой перекуривал, лясы точил. Лес теперь немецкий — чикаться нечего!
И он валил кавказский дуб, великолепную чинару, орех с плодами. Приглянулся стволик кизила — на ярлыгу пойдет, на костыль, старость подходит, на кнутовище хорош, Трепещет высокий ровный бук — на возовой гнет годится. Вырубил семью белолистин с нежно-зеленой корой — под ними вроде могила с камнем. Сами напросились под топор гладкие липы — лес нестроевой, но идет на ложки, табакерки, иконы. Орех — на колы для плетней. Чинара — на ружейные ложа и ярма. Дуб — на срубы колодезные. Но больше прихватывал ясеня — вечное дерево в любом деле — и на стропила идет, и на мебель полированную. Надо было давно сокращаться — бычиный воз получается, не потянет Яшка, а глазами бы все захватил.
После обеда вытаскивал сырые очищенные стволы к дороге, где ишак щипал травку. Уложился, стянул воз укрутками — стволы аж засочились под цепью янтарными слезами. Встретил куст дикой малины, вскипятил в кружке чайку, потрапезовал и потуже затянул ремень. Дорога из балки прямехонько в небеса — готовься, Яшка!
С богом у Глеба отношения неясные — вроде он и верил, и не верил, а ведь почти старостой церковным ходил. Ударит гроза — крестится, тихо — и бог не нужен. Поэтому самого беспокоить не стал — у вседержителя дел хватает! — а помолился Николе Угоднику, покровителю нашей станицы. Не преминул молвить словцо Казанской божьей матери, заступнице сирот и страждущих. Долго раздумывал, как погонять ослика, ведь он не конь и не бык. Припомнил гортанные крики погонщиков мулов в Азии: