Молоко волчицы
Шрифт:
Тройка понеслась к фотографу Грекову, на заведении которого значилось не по-русски «Moderne Photographie Paris» [4] . Запечатлели торжественный миг в брачных нарядах. Оттуда два шага до Глотовых, на Генеральской улице, где временно потеснили квартирантов, жить же Петр собирался по-прежнему на хуторе. Там уже великое множество родных и столы накрыты. Благословили молодых иконой, стали усаживаться.
На самые почетные места, подле новобрачных, посадили старейшего деда Ивана Тристана и Федьку. В обычные дни старика уже мало замечали, стоял он одной ногой в могиле, но каждый, проходя мимо, обязан снять шапку и поклониться. Тут же о нем заботились неустанно, подливали не простого чихиря или араки, а из запечатанной бутылки с казенным знаком. Брат невесты тоже важная фигура. Он даже мог вернуть выкуп, если сестра пожалуется ему на мужа. И цветок Федьке прикололи восковой, как у жениха, у всех остальных бумажные. Братец Антон прислал сестре поздравление «по проводам», чем сильно гордились Синенкины. Братец Александр на свадьбе был, но его сторонились — выпив, он начинал городить такую чепуху, что уши вянут, — о жизни на звездах, о какой-то химии и пшенице размером в конскую голову.
4
«Новейшая фотография. Париж» (франц.).
И вот уже дым коромыслом. Началось буйное казачье веселье. Старики подсаживались друг к дружке, вспоминали свои свадьбы, более правильные и шумные. Молодые завязывали узелки будущих свадеб, знакомились, ухаживали. Звон, песни, галдеж. Синеусый казак с бритым черепом в гомоне пытался дорассказать:
— Полковник Невзоров вызвался быть ему крестным отцом, Митьке нашему. На зубок подарил кинжал — расти, казак! Позвал нас с Петровной в гости. Нарунжились мы чик-навычик, приходим. А дом, что под волчицей, весь огнями сияет, музыка танцы бьет, гости одни господа и разговор идет не по-русскому. Ну, думаю, попали. Я-то мог по-французскому поздороваться, адью, говорю, смеются, понимают, значит, а старуха моя ни бум-бум. Посадил нас хозяин. Два лакея становятся сзади — из ресторана нанятые. Сидим. Чай с алимонами пьем. Только я за бутылкой потянулся, а лакей хвать ее и наливает мне в бокал. Ага, соображаю, ладно. Подают пирог с запеченным оленем — шестеро внесли. Лакеи порезали его на куски, и тут уже другой куртаж: каждый сам себе берет ножиком, а ножик — ровно пила. Вижу уроню, а скатертя златотканые. Вилки и у нас дома были, но их не давали, берегли. А хозяин, как на пропасть, приглашает нас с Петровной, как гранд-персон: кушайте, мол, дорогие гостечки. Гадал-гадал я, не уробел. Как поддену пальцами кусменяку, а другой рукой сверху держу. Тут и закричали все — уже по-русскому — браво, браво!..
На другом конце стола со смеху давится Серега Скрыпников, рассказывает, как в детстве нянчил младших братьев и сестер.
— Залезу на печку, а мать мне Гриньку сует, с гад ему было, «На, играйся с ним». А я не хочу. Как отвязаться? Я ему лапу пеку на горячей трубе, он орет как резаный. «Чего он?» — спрашивает снизу мать. «На пол хочет». — «Тю, чтоб его чума забрала!» А то еще так. Мать уйдет на поле, оставит нам с Полькой припасов, чтобы мы маленьких кормили. Мы пряники пожрем сами и кашу ихнюю сладкую и тянем их на загон к матери. — «Вы чего?» — «Орут как бешеные». — «А вы их кормили?» — «Все полопали и орут!»
Казаки хохочут, и вместе с ними злосчастный Гринька — косая сажень в плечах, каменотес артели дяди Анисима Луня.
В темном сарае промеж быков сидит Глеб Есаулов. От быков идет теплый пар, пахнущий шалфеем. В стрехах повывает ветерок. Песни доносятся от Синенкиных — свадьба уже в доме невесты, брачная ночь прошла. Что Мария так сразу согласилась на свадьбу, он посчитал за измену и даже сам хотел в отместку ей жениться. А поскольку она изменила, он старается не думать о ней, иначе боль в сердце нестерпимая, хоть в петлю лезь. И чтобы не слышать песен от Синенкиных, уходит со двора на мельницу, сидит в хате деда Афиногена, слушает были о прошлой войне на Кавказе, но и тут слышны песни и крики свадьбы.
Дух бешеного Терека вселился в казаков. Пляшут и рубятся, джигитуют на улице — свадьба или перестрелка? «Водят медведя» по станице с бубнами и тулумбасами. «Едят кур». Опохмеляются, приходят в себя, и свадьба начинает замирать.
После ста лет жизни у деда Ивана выпали старые зубы и выросли новые. Он снова с удовольствием грыз чурек, сахар, мозговые кости. Но теперь, видя, с какой жадностью, до белого, дед выедает корку моченого арбуза, Федор подумал: час тестя недалек. Иван уже не раз делал себе гроб, но смерть приходила за другими, гроб отдавали. Прошлым летом он снова выстругал себе ковчег.
Ивану стало душно в горнице. Стол с утра свежий — залит вином, сдвинуты в беспорядке грязные чашки и рюмки. Ивану вспомнилось утро его жизни, грозное, лихое, лютое, но теперь казавшееся прекрасным. Он вышел на баз. В голове шумело. Студеный ветер гнал с гор снежинки, ворошил начатый угол стога. Пьяные казаки без шапок проветривались за плетнями и сараями. В сторонке Маланья Золотиха жаловалась Исаю:
— Одна мать прокормит семерых детей, а семеро детей не прокормят одну мать. Никудышние дети стали. Ромашка совсем замечтался, а дочка опять в монастырь ушла…
Исай с крепкими, как у юноши, ногами, поддакивал, обнимал Маланью за грузную талию. Неожиданно жена пророка пошла в пляс.
Ой, бабочки, бабочки, Да вы скажите, бабочки, А где старость продают, А молодость купуют? Я бы сто рублей дала Свою старость продала, Я бы двести заплатила Себе молодость купила…У амбара стояли Петр и Мария. Он в шутку намотал на руку ее косы и легонько понукал, как лошадь. Она горбилась и деланно смеялась. Сердце деда сжалось. Он хотел на прощанье приветить внучку, но не посмел мешать мужу. Федор вывел из конюшни коней Петра и уважительно устилал сани соломой. Вот сейчас Мария будет окончательно прощаться с родными. Муж увезет ее в свой дом, где она будет жить по его законам, изредка видясь с родственниками.
Заплакала Настя. Шмурыгает носом Федька, понявший, что торг был не шуточным. Дед Иван, придерживая грудь рукой, поцеловал внучку, перекрестил и с трудом сел на дровосеку. Мария разрыдалась. В глазах деда поплыли золотые туманы молодости, когда и он увозил жену от родных, и было это, казалось ему, славно. Он уже не помнил ее, первую жену. Настя родилась от второй. И все же будто вчера это было. Как один день, пролетела жизнь. Молодые думают, что он много жил. Нет. Он жил столь же мало, как и его братья, умершие в детстве, сто лет назад. И не успели сани с гостями и молодыми скрыться за поворотом, как он упал на снег. Сморщенный, высокий, неожиданно легкий, точно пушинка, — «спрел в середке, как ясень».
Ивана внесли в горницу, еще полную свадебного дыма. Пришел священник и приобщил старика святых тайн, снабдил путеводителем в селения блаженных. После соборования Иван, очнувшись, благословил родных, еще остающихся в грустной юдоли земной, и тихо лежал под образами. Подошедшего Федора не узнал. Показалось, вошел косматый горец, которого дед зарубил на Сунже-речке. Бабы стали обголашивать деда, еще не решаясь выть в полный голос.
Пречистая матерь сошла с горных высот и тихо унесла на крыльях душу старого казака Ивана Франсовича Тристана, а тело его обмыли, одели в чистую справу и предали земле, откуда произошло оно и куда все обратится в конце концов.
ПЛЕТЬ МУЖА
Петр Глотов женился вторично. С бабами ему не везло. Вернувшись однажды с торгов в станице Георгиевской, он обнаружил, что его жена сбежала с каким-то проезжим хахалем. Вот тогда-то он и ушел жить на хутор, дав зарок никогда не жениться. С весны по осень ездил к Белым горам, собирал на альпийских лугах какие-то травы, от весны брал легкость, от лета — вкус, от осени — жар и долголетие и творил отменные настойки, наливки, запеканки.
Он погрузился в тайны виноделия, составляя для брата Зиновея-шинкаря рецепты вин и наливок, овладевал секретами дешевого изготовления спирта. Жил замкнутой, обособленной жизнью среди бочек, баклаг, бутылей, жбанов, выписывал журналы, знался с прасковейскими виноделами. Офицером он стал случайно, отличившись в подавлении рабочего восстания на государственном оружейном заводе, но в кадровой службе не остался.
С весны на хуторе он занимался и пчелами, ловил и рассаживал рои, плодил семьи. У станичников пчелы в плетенных из ивы сапетках, а у Петьки в крашеных сосновых домиках. У всех еще ульи стоят в подвалах, а у него уже пчела работает, носит с полей сгущенное солнце. Потом он качал меды, сливал их в чистые кадушки, где они засахаривались за годы так, что их приходилось рубить топором. Его медовую бражку охотно пили и господа.
Злость на жену-изменницу с годами утихла, хотя Петька с тех пор всех баб называл нехорошим словом. Случилось ему сблизиться с гулящей Нюськой Дрючихой — и снова в жилы влилась сладкая гибель-трава, любовь-отрава.