Момемуры
Шрифт:
Получалась какая-то достоевщина: Кошута доставили на допрос больного, с сильного бодуна, в результате перекрестных вопросов он вспоминает, что вроде бы действительно ссорился с Баяном; дрался или не дрался — не помнит, возможно, дрался, да, кажется, дрался; когда ушел — не помнит, куда — тоже, с кем — неизвестно, кого видел последним — не имеет понятия. «Вас видели на лестнице между таким-то и таким-то часом». — «Возможно». — «Итак, вы не отрицаете, что поссорились с Баяном?» И, когда он разбух и осоловел, — «А вы знаете, что человек, которого вы избили, умер?» — «Как, что, не может быть!» — «Может, именно так и есть, вы его ударили, он сам не понял, насколько это серьезно, несколько часов двигался, потом упал и умер». Биолог был потрясен, ничего не понимая, как в полусне подписал признание и оказался в камере. Скорее всего, потом он попытался взять свое признание обратно, но его убедили, что лучше ему сознаться в непреднамеренном убийстве, чем отрицать то, в чем он уже сознался, настроив следствие и суд против себя. В результате он получил срок, отсидел несколько лет и вышел на свободу то ли в результате амнистии, то ли по ходатайству высокопоставленных друзей, а может быть — ввиду новых, открытых следствием фактов.
Однако выйдя из тюрьмы и очухавшись, Кошут опять принялся за старое, разве что совсем перестал пить, ибо помнил, что в подпитии, даже самом легком, полностью теряет память и контроль над собой. Он писал статьи, основанные на мифологемном восприятии действительности, с таинственными архетипами, лежащими в глубине основ.
Обозначать его сочинения как еретические бессмысленно хотя бы потому, что он совершенно иначе воспринимал свою деятельность, будучи совершенно холоден и безразличен по отношению к каким бы то ни было канонам. Его занимала только игра идей, которые он выдвигал как шахматные фигуры на неожиданную позицию, мало интересуясь, насколько это достоверно и убедительно, увлеченный лишь моментом отделения идеи от серого мрака; и затем старался поудобнее устроить эту идею среди прочих, напоминая натуралиста, который яблоне прививает веточку кипариса. Да, троичность мира, пожалуй, удобная подставка, но почему не дать аналог троицы не в мужском, а в женском варианте: скажем, земля, мать и дочь. Христос тут же становился первой менструирующей женщиной, а потоки менструальной крови порождали невероятные чудеса и обряды. Ему было мало дела до того, что другие в его начинаниях не видели ни смысла, ни вкуса, а лишь плод холодного ума, абсолютно уверенного в том, что любая идея это всего лишь тень воображения, и какой из них удастся привлечь к себе любовь пространства — дело случая. Не пил он еще потому, что в подпитии его лицо с неуловимо собачьим выражением приобретало какую-то гнусную заостренность черт, сквозь человеческий лик проступала плоская собачья морда, и его не любили с оттенком какого-то брезгливого отвращения, которое невозможно объяснить: так не любят что-то чуждое, членистоногое, волосатое, а почему — Бог знает. И так достаточно неприятный в общении, отпугивающий многих настырной и скрипучей въедливостью, приняв хотя бы каплю алкоголя, Кошут сразу попадал под перекрестное действие странных темных сил и оставлял пятна компрометирующих следов. Он был безжалостен с женщинами; рассказывали, что на дне рождения синьора Кальвино, незаметно превратившемся в поминки после получения известия о смерти московского писателя Халлитоу, Кошут совершенно непристойным образом соблазнил оказавшуюся тут же вдову покойного. Эта дама находилась в каком-то сомнамбулическом смятенном состоянии, то твердила о белом платье невесты, в котором она должна явиться на похороны, на самом деле уже состоявшиеся, то просто заговаривалась (кстати, именно она впоследствии написала не лишенную интереса пьесу об образе жизни г-на Халлитоу, наделавшую много шума среди его поклонников). Дама состояла актрисой какого-то захудалого столичного театрика, достаточно свободных и, вероятно, не строгих нравов, но все равно нельзя было без брезгливости видеть, как влажно улыбающееся лицо г-на Кошута с полузакрытыми глазами соблазняло ее, уговаривало, как бы гладя при всех ее возбужденную плоть; и она в состоянии амока балансировала между желанием отдаться своему горю или неожиданному соблазнителю. То, что произошло впоследствии, она, несмотря на свое расстроенное восприятие и порядочную искушенность, долгие годы потом не могла вспоминать без содрогания, темнея от ужаса расширяющимися глазами. Г-н Кошут, по мнению многих, принадлежал мрачному легиону ордена бесов и на второй год существования клуба «Rem» возглавил секции «психотропного восприятия».
Читатели и завсегдатаи
Конечно, исследованием социального и профессионального состава посетителей клуба «Remember» никто не занимался. Наплывами сюда заглядывали преподаватели и профессора русского университета (попадая в рой поклонников очередной местной знаменитости); завсегдатаи Ольстера и Сайгона, в основном привлеченные «новым джазом»; обторченные юнцы и юницы с цветными повязками в волосах, с характерным втирающим жестом большого пальца в ладонь другой руки; богемная публика разного пошиба; тоскующие от непривычной обстановки солидные русские инженеры; веселые непотребные девицы; строгие любители изящной словесности, которым набили оскомину классические созвучия; лакомки и гастрономы новой поэзии с самыми непредставимыми биографиями. А также держатели тайных и до сих пор неизвестных широкой публике архивов, способных еще перевернуть многие из сложившихся представлений и разрушить не одну из кажущихся безупречными репутацию.
Процент «бесов» колебался от вечера к вечеру, никем не подсчитываемый и не поддающийся контролю. Ощущение вызова небу иногда становилось отчетливым, иногда стушевывалось, пропадало, исчезало, а потом появлялось вновь. Героя можно было выбрать из толпы посетителей наугад, почти не ошибившись в его отнюдь не ординарной биографии.
Мальчик из интеллигентной, офицерской, но, не исключено, и люмпен-пролетарской семьи. Свой реестр претензий к родителям и ощущение лабиринта с упрямым поиском выхода. Возможно, привилегированная школа, что-то вроде приуниверситетского лицея или закрытого учебного заведения. (Университетский лицей удобен тем, что позволяет учесть любые перестановки и развилки с бессчетным перебором вариантов. Именно его выпускники образовывали тайные летучие отряды русских боевиков, запускали космические корабли, вывешивали по ночам флаги с Георгием Победоносцем, на танках брали Гренаду, с малярной кистью на длинной ручке и ведром краски обходили правительственные здания, везде оставляя патриотические надписи на фасаде.)
Если семья офицерская, то мальчик — длинный, худой фитиль в очках, несомненные математические способности, отец — дебил-солдафон, при полковничьем звании занимающий генеральскую должность председателя правления военного завода, пьющий умеренно, но только неразбавленный джин; мать — запуганная, расплывшаяся офицерская жена, что умирает от сердца, пока старший сын катается на лыжах в Австрийских Альпах. Младший сын — славный, экспансивный, несколько встревоженный мальчуган, длинные волосы, увлечение хард-роком, какие-то сложности в период полового созревания; и после того, как его несколько раз застают за неприличным занятием, оказывается в дурдоме, чтобы выйти из него с белым билетом, двумя металлическими фиксами во рту и законченной судьбой бедолаги.
Старший тихо ненавидит отца; умеренное увлечение чтением и русской хоровой музыкой; несмотря на неуклюжую долговязую фигуру, спортсмен, разряд по фехтованию, модные шмотки, период фрондерства, попфэн, который при ходьбе размахивает одной рукой, а вторую прижимает к бедру из-за привычки таскать с собой матерчатую сумку; нравственная апатия, институт, армия, стрельба по собакам из окна, скандал из-за крапленых карт, понижение в звании, увольнение и роковое увлечение горными лыжами. Чтобы достать деньги на дорогостоящее снаряжение, он пытается сделать карьеру, вступает в правящую партию, пишет диссертацию, женится на дочери декана, затем, разочаровавшись, уходит в «халдеи», а кончает тем, что под видом водопроводчика приходит вместе с приятелем к отцу их общего знакомого, обладателю антикварной коллекции, оглушает и привязывает старика к унитазу, после чего вместе с напарником очищает квартиру, чтобы еще через полгода попасться при попытке сбыть дорогую вазу, взамен получив свои двенадцать лет.
Если семья пролетарская, то все равно столкновения с родителями, ощущение непонятости и неудовлетворенности, увлечение рисованием; голожопые девицы на полях книг и последних страницах тетрадей, недоразумения с молодой учительницей, художественные курсы; специализированная школа оказывается через дорогу, богемная среда, первая выставка, увлечение наркотиками, из-за которых он попадает в лагерь, где как художник живет на привилегированном положении, копируя для начальника лагеря известную картину Рубенса — клубок мощных завораживающих тел, колониальный вариант разрешенной порнографии. Точно такую же заказывает и начальник конвоя, начальник лагеря из ревности запрещает, но он делает копии и для начальника конвоя и для всей иерархии, вплоть до вертухаев; а завоевав доверие, оказывается на полусвободном положении; ездит, как вольный, сам покупать кисточки и краски; в поллитровой стеклянной банке хранит дурь; иногда остается в ночь с субботы на воскресенье на даче приятеля, но однажды, проспав утреннюю поверку, решает не возвращаться; живет за городом, ночуя каждый раз в новом месте, на чердаке устраивает мастерскую, где пишет картину с голой наядой, сидящей на коленях у одетого в русскую военную форму арлекина; и раз, проснувшись на рассвете, видит тонтон-макутов, оцепляющих дом. Опять арест, однако ему подсказывают как быть: один из надзирателей-караульных оказывается садистом-извращенцем — убил, замучил и довел до самоубийства несколько заключенных, из-за этого участились побеги. В конце концов надзирателя пришили, и он тоже ссылается на то, что-де боялся изверга, который преследовал его своими ухаживаниями; в результате, чтобы притушить скандал, ему вместе с остальными скостили срок.
Через два месяца во время глухой пьянки он рассказывает, как уже вольным вернулся в лагерь, чтобы забрать хранящуюся в банке среди красок дурь, по пути строит куры подружке известного столичного художника из группы «Альфа и Омега», перед которым на самом деле благоговеет; и пропускает между ушей рассказ про одного знакомого художника, сказочно разбогатевшего и живущего в швейцарских Альпах в избушке со стенами, сплошь утыканными гвоздями; или о выставке во Фриско, устроенной в заброшенном доме, куда пробираются тайком, по приглашениям, стараясь не говорить о маршруте по телефону, как было когда-то в Сан-Тпьере; так же тайком приглашают и дипкорпус. А он, разойдясь, горланит: ну, ты даешь, ну, ты влево напахал, а у тебя (подруге художника, которая вылитая г-жа Алменэску в двадцать пять лет) заборчик что надо, такими зубами цепи перекусывать можно, не оторвешься, только вынь да положь, и где таких выращивают?
Но если семья интеллигентная, то вполне вероятны и некие смутные предчувствия, начиная с шестилетнего возраста, когда мальчишки во дворе тыкают ржавым гвоздем бумажную иконку Иверской богоматери, выкраденную приятелем у бабки-старообрядки; потом усиленное чтение, опять специализированная школа, после которой он, вместо поступления в университет, ибо ничто не мило сердцу, вербуется в геологоразведочную партию, что производит изыскательские работы рядом с лагерем для интернированных лиц; иногда им в помощь выделяют заключенных; те меняют разные поделки на пачки чая и сигарет; в разговорах набирается опыта, особенно у одного старичка с ликом Платона Каратаева; после возвращения — армия, остриженные волосы, служба на Севере; у него трудный жесткий характер; столкновения с сержантом, насмешки из-за нательного крестика, но он, несмотря на чуть волнистые соломенные волосы и голубые рязанские глаза, крепкий здоровый парень, умеющий постоять за себя, хотя и приходится больше, чем другим, проводить времени в караулах и на холодной гауптвахте, настоящем карцере, маленьком царстве сморщенного одноглазого индейца, люто ненавидящего русских: в ответ на любое слово заливает пол ледяной водой; число ведер зависит от числа или интонации слов; стены с висящими сосульками, на полу три дюйма воды; хотя этого изувера все равно потом замочили на вокзале в Харькове, куда он поехал с туристской группой, чтобы понять, кто же такие настоящие русские.
Прошел и это, вернулся, по сути дела никакого обращения не было — ему казалось, что он жил с Богом всегда; физически сильный и умный мальчик, психически невероятно уравновешенный, но неудовлетворенный мирским и тянущийся к церкви. Поступает привратником в семинарию, потому как проваливается на экзаменах, хотя отвечает намного лучше других. Раз, другой, третий; на четвертый его вызывают к епископу: «Вы уверены, что можете действительно стать церковным человеком, поймите меня правильно, я не сомневаюсь в истинности вашей веры, но не слишком ли вы умны и, как бы сказать, остроумны, для истинно церковного человека излишнее остроумие как бы...» — он улыбнулся своей обезоруживающей улыбкой, епископ покачал головой, и через два дня его зачисляют в семинарию, которую кончает блестяще. Поступает в академию, становится доверенным лицом митрополита, ему прочат блестящее будущее, сквозь пальцы смотрят на его порой странные выходки. При встрече русского патриарха в монастыре ему, как пресс-секретарю настоятеля, поручают произнести приветствие главе православной церкви, а он, зачем-то построив братию в два ряда, отрапортовал, щелкнув каблуками под рясой: ваше святейшество, вверенный мне монастырь на боевую поверку в полном составе построен. Это как-то удалось замять, его рукополагают в сан, он постригается в монахи, получает приход в глухом провинциальном городке, где русских чиновников всего двое — он и сторож бани. На исходе первого месяца службы в единственном приличном кафе к нему за столик подсаживается представитель местной полиции и предлагает сотрудничество. Наш герой прикидывается дурачком: «А что, собственно, вас интересует?» — «Ну, знаете, появляются порой подозрительные типы...» — «Хорошо, обещаю вам, если увижу русского шпиона, тут же скручу его и приведу сам». Симулируя полное неведение в мирской жизни, хотя чуть ли не каждый день получает от какой-нибудь истовой прихожанки любовно-эротическое послание. Однажды возле волейбольной площадки ему преграждают путь нахальные ядреные парни: «Батюшка, сгоняйте с неверными в волейбол» — «Что вы, дети мои, не по сану...» — те, посмеиваясь, зажимают его в кольцо — «но, если вы так настаиваете...» — вешает сутану на один из столбов и, оказавшись мускулистым, атлетически сложенным гигантом, на пару со случайным партнером выигрывает несколько партий подряд у обалдевших от удивления горе-волейболистов.
На обратном пути со службы в новой церкви, где он заменял заболевшего священника, две бабки из разряда церберов, не узнав его в мирском свитере и джинсах в темноте автобусной остановки, начинают причитать: вот, антихрист, вырядился, волосища-то отпустил, стыдоба, посмотри на себя в зеркало, тьфу, проклятый, и так далее. Он молчит, терпит, а потом, осенив их широким крестным знамением, не говоря ни слова, вытаскивает из портфеля большую, только что полученную фотографию, где снят в полном облачении, и сует им под нос. Бабки падают на колени: «Господи, батюшка, отец родной, прости грешных, не узнали в темноте...» — «Я-то прощу, но простит ли Господь».