ЖАНРЫ

Монохон. Короткие истории о жизни в Иркутске
Шрифт:

Читать Цветаеву в свежих, кое-где непрорезанных страницах было восхитительно непривычно.

В дальнейшем всякий раз, заходя в библиотеку, попутно я заказывала в читальном зале эти самые стихотворения, живущие в старых книгах с преступно подчеркнутыми словами и продырявленными уголками страниц и имеющие какую-то другую «биографию».

* * *

В Иркутске в восьмидесятые годы работал книжный магазин «Родник». В нем было три отдела: прозы, поэзии и музыкальный. Самый представительный был музыкальный. Самый скудный – отдел поэзии. Точнее, отдел был, а поэзии не было. Были голые деревянные полки и ящики со стихотворениями А. Пушкина.

В это время я прочла в журнале «Юность» повесть Олеси Николаевой «Инвалид детства» и была под впечатлением. В сведениях об авторе сообщалось, что он пишет не только прозу, но он еще и поэт.

Почувствовав непреодолимую потребность познакомиться со стихами Олеси Николаевой, я стала захаживать в магазин «Родник» и спрашивать, нет ли такой книжки. «Нет, еще не привезли», – любезно отвечала продавец и предлагала зайти на следующей неделе. Я заходила на следующей неделе, а потом два раза в неделю. Вскоре тетенька из отдела поэзии смотрела на меня враждебно. А еще через некоторое время она стала исчезать при моем появлении. Но я верила, что книжку непременно привезут и ждала возле прилавка, пока однажды не услышала вслед: «Девочка, ну нет у нас того, что ты ищешь. Сходи в другое место. В „Союзпечать“, например…»

Вскоре магазин «Родник» трещал от очередей. Это была новая подписная кампания на собрание сочинений В. Пикуля.

А с Олесей Николаевой я познакомилась через десять лет в Москве. Она подарила мне книжку стихотворений.

Галя-книгоноша

Жила в Иркутске Галя. Была она маленькая, сухонькая, носила очки круглой формы. Работала Галя в книжном магазине «Родник» на складе, но потом уволилась и стала разносить книги. Откуда Галя книги брала – никто не знал. Только книги у нее были редкие, хорошо изданные, всегда в одном экземпляре.

Прозвали ее Галей-книгоношей. Появлялась Галя всегда там, где нужно было, и книги приносила, о каких только мечталось. А главное – к хорошим людям приходила, к писателям, художникам. Всех знала по имени-отчеству и точно догадывалась, о какой книге кто думает. Деньги не брала, а если брала, то по указанной цене, не больше.

Особенностью было то, что Галя-книгоноша книги подписывать любила.

Достанет книжку, помедлит, откроет форзац и в кавычках напишет: «Гой ты, силушка, не покидай меня, воспари и обогрей меня…» Или другое что-нибудь похожее.

А потом вдруг плакать начнет и нараспев повторять: «Это я за Русь нашу переживаю, как ей маяться, уж бы кто-нибудь помог…»

Как она жила, догадаться было невозможно. Семьи у Гали не было. Был ли дом, тоже неизвестно. Обижали ее часто, гнали. Согревалась тем, что книги носила и дневник свой по строчкам раздавала.

Еще очень любила чай пить.

Не знаю, живет ли сейчас Галя в Иркутске и какие там сейчас книгоноши. Одну Галину книжку я с собой вожу. Сначала она со мной в Петербурге прожила, а потом в Англию поехала.

Жираф Филипп

Иркутский Дом литераторов, двухэтажный деревянный особняк, был «домом с прошлым» – возраст его перевалил за сто лет, в начальной поре по его многочисленным мебелированным комнатам ходила купеческая семья. К середине двадцатого века этот дом стал оплотом высокой культуры, пристанищем надежд начинающих словотворцев и маститых сибирских писателей.

В девяностые годы одним из главных в этом иркутском доме считался поэт Ростислав Филиппов. Исполин, громадного роста, с большими руками и ногами, он был похож на возвышающийся над равнинами Везувий. За глаза товарищи называли его на французский манер Жираф Филипп или по-братски Ростик. В юности Ростик учился в семинарии, но, недоучившись, нырнул в бурлящие воды журналистики, выйдя из нее сложившимся поэтом. В иркутской кулуарной жизни Ростислав Филиппов хорош был в двух ипостасях. Он по-особенному, с разгулом пил водку, не закусывая, что было удобно в условиях гастрономической пустоты эпохи. И, вкусив запредельного по своей значимости напитка, вспоминал выученные в семинарии тропари, приуроченные к двунадесятым праздникам. Тропари Богородице, а также всем святым, в земле российской просиявшим, иркутский поэт Ростислав Филиппов мог воспроизвести на все шесть гласов, а этим свойством, надо сказать, не всегда обладают и сами студенты семинарии. Последний факт был несомненным преимуществом по отношению к другим иркутским литераторам, которые навыком напевов шести гласов не обладали. В моей юной, незрелой, но питающей надежды жизни поэт Ростислав Филиппов, сам того не осознавая, сыграл провиденческую, определяющую роль. И случилось это следующим образом.

Поскольку Дом литераторов в Иркутске был оплотом высокой культуры, которая играет немаловажное значение в жизни маленького провинциального города, в диапазон его силы стекалось множество пытливых умов, желающих определить для себя свое место, маленькую гавань в устье сибирской литературы, в которой можно было бы забросить якорь и переждать штиль. Итак, в Иркутском Доме литераторов накопилась изрядная стопка рукописей. Был назначен день чистилища, час разбора полетов. Разбирать полеты и расчищать путь в бесконечность обязали поэта Ростислава Филиппова. Зал был переполнен. Каждый ждал своей минуты. Очередь была выстроена по алфавиту. На выражения Ростислав Филиппов не скупился. До буквы «С», с которой начиналась моя фамилия, пришлось немало пережить. «И вот, наконец, Сизова», поэт Ростислав Филиппов печально и глубоко вздохнул, отчего душа моя беспрепятственно вошла в пятки. «Ну, что тут сказать, – он почесал свой большой нос согнутым указательным пальцем, среди всех… баб, – здесь он, обведя глазами присутствующих и, морщась, продолжать чесать нос, – пожалуй, эта будет писать стихи, потому что у нее есть…» – Ростислав Филиппов, главный иркутский поэт, запнулся, отстранил руку от носа, повел ею в воздухе, вращательными движениями пытаясь схватить, как невидимого комара, нужное слово. Эта пауза навела меня сейчас, по прошествии двадцати лет, на воспоминание о другой поэтической фигуре, из другого географического ареала той же эпохи. А именно, израильском поэте Михаиле Генделеве, который судил о молодых талантах при помощи термина «яйца». Например, говоря об успешном поэте, он употреблял выражение: «у него есть яйца». Соответственно, тот, кто ему не нравился, характеризовался как человек без яиц. При этом отсутствие яиц или их наличие относилось как к поэтам-мужчинам, так и к дерзающим девушкам. И вот, возвращаясь к паузе, возникшей в Иркутском Доме литераторов, я невольно продолжаю домысливать фразу поэта Ростислава Филиппова: «…будет писать стихи, потому что у нее есть… яйца». Однако в тот час поэту Ростиславу Филиппову было не до яиц. Воспитанному на почве соблюдения иных приличий, ему пришло на ум другое, не менее загадочное слово. Поведя в воздухе рукой, слово это было поймано, и словом этим была «культурка». Напрягшись на выдохе, большой поэт Ростик, он же Жираф Филипп, повторил: «Потому что у нее есть… как бы это сказать… культур-ка…» Последнее было произнесено быстро, наспех, вскользь, почти проглочено, словно для того, чтобы, непонятное и неразличимое, оно поскорее исчезло с глаз долой, из слуха вон как нечто излишнее в этих стенах, наполненных более высоким смыслом, великой значимостью.

Сложно сказать, какие именно чувства вызвали во мне слова поэта Ростислава Филиппова. Все-таки, он обладал в моем неокрепшем сознании несомненным достоинством знания шести тропарных гласов, что выдавало в нем человека, не чуждого брожению сакральных духовных процессов. Однако возведение в ранг загадочной «культурки» оказалось событием судьбоносным, ибо вытолкнуло меня на простор поиска его истинного смысла.

Вскоре я покинула маленький губернский город Иркутск и его старинный особняк. Отфигурировав один раз, слово «культурка» в моей жизни более не появлялось. Нигде не появлялось – ни на задымленных табаком питерских кухнях с их длинными разговорами, ни в самых темных подвалах, ни на самых светлых чердаках, ни в одной стране, ни в другой. Слово это не появлялось, потому что по сути не обладало никаким смыслом. Не обладало никаким смыслом, наверное, оттого что более я никогда не переступала порога старинных особняков, пристанища литературных надежд, предназначенных для определения места в вечности. Места, в котором можно было бы забросить якорь и переждать штиль.

* * *

После окончания Иркутского университета я поступила на службу в Восточно-Сибирское книжное издательство. Позвонила, спросила, пришла, и меня взяли работать. Никто не верил, что пришла я так, с бухты-барахты. Думали, по высокой рекомендации, по звонку сверху.

В первый же день посадили меня в комнату для корректоров, рукопись вычитывать дали. Сижу я в комнате этой, оглядываюсь. Вокруг стены темные, шторы темные, за пыльным окошком трамваи стучат. И такая тоска на меня наползать стала, отчаяние смертельное. «Ну, – думаю, – влипла я, как муха в паутину по доброй воле». Пришла домой и расплакалась.

А в издательстве в то время перемены шли. Новое начальство учредило жесткую дисциплину соблюдать. В девять утра все должны на рабочем месте быть, иначе – каюк. Секретарше был дан указ обегать все редакторские комнаты и в список заносить, кто на рабочем месте сидит, а кто опоздал.

После тюремного обхода в издательстве восстанавливалась привычная жизнь. Кто чай пьет, кто кофточки вяжет, кто за жизнь говорит. Помню, я даже песню спела, романс. Такой ход событий разворачивался во всех госучреждениях России конца восьмидесятых – начала девяностых годов. Так всегда было.

Но и за рукописями тоже сидели, книжки к печати готовили. На этих рукописях и чай пили, если ими стол был завален. Ходила поговорка, что на рукописи можно ставить все, что хочешь, только селедку соленую класть нельзя. Есть соленую селедку на рукописях считалось особым цинизмом.

Авторы любили к редакторам захаживать. Принесут с собой шоколадку, чая в бумажном кулечке, вырезки газетные, и нога на ногу, давай о литературе рассуждать, а попутно свой труд «по воздусям» невидимо передвигать от редакторского стола поближе к готовой продукции. Так всегда было.

Поделиться с друзьями: