Мордовцев Д. Исторические романы. Компиляция. Книги 1-16
Шрифт:
Нет, надо читать все по порядку. Может, так и сыщется правда. И он скрепя сердце читает:
«Мое сердечко! Уже ты мене изсушила красным своим личиком и своими обетницами. Посылаю теперь до вашей милости Мелашку, щоб о всем размолвилася с звашею милостью. Не стережися еи ни в чем, бо есть верная вашей милости и мине во всем. Прошу и вельце, за ножки вашу милость, мое серденько, облапивши, прошу не откладай своеи обетници…»
– За ножки облапивши… Медведь проклятый! Просит об чем-то: что-то она ему обещала…
Ягужинский с горем и бешенством падает головою на бумаги, которые капля по капле брызгали ядом на его молодое, в первый раз полюбившее сердце…
В эту минуту в дверях показалась фигура царя, который, сильно нагнувшись, чтоб не стукнуться своею высоко посаженною головою о косяк низкой двери, теперь выпрямился во весь свой исполинский рост и с удивлением глядел на лежавшую на кипе бумаг чернокудрую голову юного царедворца. В глазах его мелькнул как будто гнев, так часто эта искра, не всегда, впрочем, гневная, светилась в пронизывающем взоре, тогда как губы передернулись улыбкой.
– Что, Павел, уснул над делами? – сказал он, делая шаг вперед.
Ягужинский вскочил, как ужаленный. Бледное лицо его залилось румянцем.
– Я не сплю, государь! – сказал он быстро, глядя в глаза царя. – Я задумался над этими письмами.
– Над какими это? – И царь подошел к столу.
– В деле по доносу на гетмана… Я еще не все, государь, сии письма прочел и не нахожу подписи, чьи они быть должны.
Царь взглянул на письма.
– А! Рука гетмана… Тебе она не ведома, поди: ты недавно у дел… Сии письма писаны, я знаю о том, писаны им Кочубеевой дочери… Все прочел со вниманием?
– Не все еще, государь, читаю только.
– Улик не сыскал, поди? Намеков каких?
– Улики есть, государь! – ответил Ягужинский смущенно и думая о чем-то: он знал теперь, кто его злейший враг, кто отнял у него самое дорогое в жизни; он вспомнил теперь и выражение лица Мазепы, когда в саду Диканьки он ехидно смеялся: «У вас-де не до жарт…»
– Как? Улики, говоришь? – встрепенулся царь, и лицо его разом сделалось страшно похожим на то, каким оно было когда-то, Павлуша был еще маленьким тогда, четырнадцатилетним мальчиком и жил у Головкина, когда в Преображенском рубили головы стрельцам… Ягужинский растерялся.
– Улики! Докажи! Так ли ты понял?
– Да вот, ваше величество, и из сего письма явствует, – указал Ягужинский на лежавшее сверху письмо, краснея и запинаясь.
«Мое сердечне кохане! Прошу и вельце прошу, рачь за мною обачитися для устной розмовы. Коли мене любишь, не забувай же; коли не любишь, не споминай же! Спомни свои слова, же любить обещала, на що ж мине и рученьку беленькую дала. И повторе и постокротне прошу, назначи хочь на одну минуту, коли маемо з тобою видетися для общего добра нашего, на которое сама ж прежде сего соизволила есь была. А ним тое будет, пришли намисто з шии своей, прошу…»
Кончив читать, царь вопросительно посмотрел на Ягужинского, который стоял как вкопанный.
– Тут ничего не нахожу я, – говорил царь, – простая любовная цидула…
– Он прямо признается ей в своей любви, государь, – бормотал Ягужинский, – сие ясно.
– Что ж! Любовь – не измена отечеству… И я люблю, и ты, может, любишь, – улыбаясь, уже говорил царь. – Где ж тут измена?
Ягужинский совсем смешался и стоял красный как рак.
– И я, государь, измены гетмана не вычел из писем, – почти шептал он.
– Какие ж улики ты поминал?
– Про любовь, государь, улики.
– А! Про любовь токмо… Ну, сие неважно, понеже любить и Христос велел… Ну, брат Павел, осрамился ты вновях-то, на первом сыскном деле: любовные цидулы принял за изменные письма.
Царь говорил это совсем спокойно и весело. Сегодня он получил вести, что Карл уже не гонится за ним, а сам застрял в Литве, в Родошковичах, ожидая корпуса Левенгаупта [75] из Лифляндии, и потому был в духе.
75
Левенгаупт Адам Людвиг (1659–1719) – граф, шведский генерал, один из лучших полководцев Карла XII. В 1708 г разбит армией Меншикова под Лесной. Взят в плен после Полтавской битвы с остатками шведских войск. Умер в плену.
– Осрамился, осрамился, брат! – повторял он, глядя на раскрасневшегося будущего воротилу, который впоследствии уже не краснел и не бледнел даже перед плахой. – А ну, что он тут еще пишет своей матресе, старый? А, каков! За семьдесят уж давно перевалило, а поди-на! Меня за пояс заткнет, старый хрен… Еще, значит, поживем: мы с ним и Карлушу уложим. А то на! Измена. Да я на него, на верного Мазепу, как на каменную гору надеюсь. Молодец, молодец, люблю и за это: быль молодцу не укор…
И царь торопливо перелистывал письма Ему пришло на мысль, что и он сегодня писал такое же любительное письмо к своему «другу сердешному Катеринушке» в ответ на ее письмо, в котором она, «мудер-матка», оповещала своего «Петрушеньку», что дочки его – шишечки Катюша да Аннушка [76] – во здравии обретаются, а Катюша-де второй зубок выдувает, слюнтявочки поминутно менять приходится…
76
Катюша да Аннушка, «шишечки» – дочери Петра I. Екатерина (1707–1708), Анна (1708–1728) – мать императора Петра III.
– А ну-ну, старый… «Мое серденько! – читает царь. – Тяжко более на тое, що сам не могу с вашею милостью обширное поговорити, що за одраду ваша милость в теперешнем фрасунку» – печали сиречь, польское слово, – пояснил Петр, – «фрасунку учините, чого ваше милость по мне потребуешь, скажи все сий девце. В отставку, коли они, проклятии твои», – это родители, полагать должно, – «тебе цураются, иди в монастырь, а я знатиму що на той час з вашею милостью чинити. Чого потреба и повторе пишу, ознайми мине ваша милость!»
При слове «монастырь» глаза Ягужинского несколько оживились, а Петр покачал головой.
– Бедная девка! Не весело, полагаю, жилось ей у родителей… А ты ее видел, Павел? – вдруг обратился он к Ягужинскому. – Помнишь, с бумагами посылан был от меня при Кочубее?
– Помню, государь, – нерешительно отвечал тот.
– Так видал девку?
– Видал, государь.
– Какова она видимостью и персоною показалась тебе?
– Она, государь, чернокоса, лицом бела, глаза такоже черны, вся в цветах была.
– А персоною какова?
– Такой, государь, и не видывал.
– Да, по отцу судя… – И царь задумчиво перелистывал лоскутки бумаги, на которых пестрели признания Мазепы в любви и его сожаления. – Жаль старика… «Моя сердечне коханая, – почти про себя читал он, – тяжко зафрасовалемся, почувши, же тая катувка» – палачка, то есть мать, надо думать – «не перестает вашу милость мучити, яко и вчора тое учинила. Я сам не знаю, що з нею, гадиною, чинити. То моя беда, що з вашею милостью слушного не мам часу о всем переговорити. Больш од жалю не могу писати, тилько тое яко ж кольвек станеться, я, поки жив буду, тебе сердечне любити и зычити всего добра не перестану, и повторе пишу, не перестану, на злость моим и твоим ворогам!»