Московская книга
Шрифт:
Итак, Мите — шведка, а мне остался теплый комочек, ласковый, радостный, трепещущий нежной жизнью. Я не заметил, когда у него стал портиться характер. Со мной он сохранил свою приветливость и нежность, но для чужих стал Божьим наказанием. Он сызмальства отличался крайней самостоятельностью и шатался где придется, порой исчезая на два-три дня. Возвращался покусанный, в запекшейся крови, с разорванными ушами. Видимо, в этих странствиях и выработался его жестокий, решительный характер.
И все-таки Джека уважали. Он хватил за ногу мамину приятельницу, балерину Оленину, и та целый месяц не могла танцевать, прокусил щегольские хромовые сапоги старому чекисту, товарищу Данилыча по Гражданской войне, тяпнул водопроводчика, терроризировал гостей Зубцовых и цветочницы Кати, но, когда после нападения на водопроводчика нам было предложено избавиться от Джека, вся квартира поднялась на его защиту. И даже молчаливый, необщительный Данилыч, рванув ворот рубашки, сказал, что грудью пойдет за Джека! Нас обязали купить Джеку намордник, тем дело и кончилось. К сожалению, по размерам морды Джека в продаже имелись лишь слабенькие наморднички, вроде кольцевой захлестки на пасть, не мешавшие ему отменно кусаться. Пришлось купить большой, глухой, корзинного типа, намордник для овчарки, невероятно удлинявший его рыло. Джек выглядел настоящим крокодилом. Жизнь его стала вовсе не сладкой. Он потерял возможность не только нападать, но и обороняться. И все же не оставил ни своей лихой, бродячей жизни, ни кавалерских наклонностей. Ох и грызли же его окрестные кобели, прямо в клочья рвали! Но Джек всей своей собачьей душой оставался предан Армянскому — жестокой, но милой родине. Сейчас я сидел в пустой кабине грузовика — шофер куда-то отлучился, а заарканенный Джек, грузный, старый, с изморщиненным загривком, беспокойно ерзал у меня на коленях, высунув морду в открытое окошко.
Мать с отцом и Вероня уже отправились налегке к новым берегам. Метро от Кировских Ворот привезет их прямо к дому. В кузове грузовика, на вещах, сидит Павлик. Он почти спокоен, мы обговорили наше будущее: после школы будем по-прежнему встречаться каждый вечер или у него, или у меня. Я тоже почти спокоен, во всяком случае внешне-куда спокойнее Джека.
Подходит Любка Горянина, я впервые замечаю, как она вытянулась. Любка очень долго, в нарушение всех законов природы, отказывалась расти и взрослеть. Сейчас она наверстывала упущенное.
— Жекуля, Жекуля! — пристает она к Джеку. — Увозят тебя, увозят, бедного!.. А ты оставайся, Жек, слышишь?
Джек слышит и, судя по тому, как благодарно лижет худые Любкины руки, охотно последовал бы ее совету.
С этюдником на плече подходит Сережа Лепковский. Он свистит, и Джек, вскинув порванное ухо, поворачивает к нему морду в тщетной надежде, что явился избавитель.
— Здравствуй и прощай, крысолов! — смеется Сережа. — Жаль, что я не портретист, стоило бы написать твою чудную рожу!..
Двор живет обычной жизнью. Гремят телеги, грохочут бочки, всхрапывают битюги, переругиваются грузчики с возчиками. Валид, успевший потратить непредвиденный заработок, неуклюже отдирает ручкой метлы навоз, присохший к асфальту. Играют дети, среди них немало младших братьев и сестер моих друзей-соратников. Резко, остро пахнет прокисшим вином и глухо — листвой.
Мордан подходит, хочет погладить Джека, но вдруг вспоминает о дурацкой дразнилке, которой годы преследует меня.
— Большой, а без гармошки! — говорит он и сразу делает рывок прочь.
Его фраза раздражает и занимает меня своей бессмысленностью: во дворе полно больших ребят, и ни у кого нет гармошки. В деревне такое поддразнивание еще имело бы смысл, но в городе!.. А все-таки жалко, что я никогда больше не услышу: большой, а без гармошки!..
Появляется Арсенов с черными толстыми перчатками в устало повисшей руке. Оглядывает удивленно грузовик, вещи в кузове, Павлика на вещах, нас с Джеком.
— А силен твой кабыздох! — восхищенно говорит Арсенов, улыбаясь половинкой разбитого лица. — Давеча его кобели в лоскутья рвали, а он, бедный, ответить не может. Но молодец, держался, не дал себя нокаутировать! — И Арсенов, волоча ноги, плетется дальше.
Лайма выросла будто из-под земли, откинула загорелой рукой пепельные волосы с лица:
— Джечка, ты чего же нас бросаешь? И не стыдно тебе, не стыдно? — Она целует его, Джек, повизгивая от любви и горя, лижет ей щеки, губы, нос.
— Глисты будут! — кричит Вовка Ковбой. Он сидит на пустой бочке с таким видом, будто всегда здесь был.
— Не уехал еще? — слышится голос Ивана. — Ну, будь!.. — Он крепко встряхивает мою руку. — Ты, в общем… привыкнешь, понимаешь?.. Хорошие ребята везде есть. А нас не забывай…
Тут я понял, что и все остальные, хоть и заговаривали с Джеком, на самом деле прощались со мной. Лишь Иван сделал это в открытую.
— Эй, путешественник! — крикнул Ковбой со своей бочки. — Мы завтра в Парк культуры идем, присоединяйся!
Вот что значит атаман! Может, они правда собирались в парк, но скорее всего Вовка нарочно придумал этот поход. Его слова разом вернули мне утраченное мужество. Ничего не кончилось, не оборвалось, завтра я опять буду с ними, жизнь продолжается.
— Спасибо, Ковбой, — говорю я. — Где и когда мне быть?
— У центрального входа, в одиннадцать.
Джек вдруг так рванулся из моих рук, что я его едва удержал. Дверца кабины распахнулась, и шофер рывком взлетел на сиденье. Джек загодя почуял его запах и сделал последнюю, отчаянную попытку к бегству.
Грузовик вздрогнул, хрустнули вещи в кузове, и мы тронулись. Джек завыл…
На другой день точно в назначенное время я подходил к центральному входу в парк. Я увидел их издали, с Крымского моста, хотя вокруг роилась толпа и найти их было совсем непросто. В этот по-июльски жаркий и паркий майский день все надели летнее: мужчины — белые рубашки, женщины — светлые кофточки. Наши ничем не выделялись, но мазок, обозначавший их в картине праздничной сутолоки, ударил меня по глазам лишь мной одним ощутимой яркостью.
Они приехали раньше, чтобы я не ждал в одиночестве, и трогательная их предупредительность заставила меня больно ощутить свою отдельность.
Лучшие люди двора собрались здесь: Вовка Ковбой, Лайма, Иван, Любка Горянина, Сережа Лепковский, Борька Соломатин, ну и, конечно, Павлик. Не хватало лишь Славы Зубкова, но он давно отбился от стаи, да Симакова, не простившего мне предательского отъезда.
Пожимая ребятам руки, я прямо-таки онемел от удивления, когда подчеркнуто стройная зеленоглазая девушка в белой шелковой кофточке, открывавшей высокую, стройную шею и руки до плеч, сказала грудным голосом:
— Ну а со мной ты не хочешь здороваться?
Но я уже протягивал ей руку, угадав в этом прекрасном существе тусклую, как осенние сумерки, девчонку из соседнего подъезда. Валю Зеленцову, с вечно больным, завязанным горлом. Конечно, я сильно оторвался от двора, но все-таки видел, как мужают ребята, меняются, хорошеют девчонки, но то, что произошло с Валей, можно сравнить лишь с чудом Лайминого превращения. Но и Лайма не изменилась так вот, сразу. Я никогда не дружил с Валей, да и как было дружить с ней, когда она болела одиннадцать месяцев в году, а в последнее время мы и вовсе не встречались. Впрочем, кто знает, может, встречались, только я её не узнавал.
— Что с тобой случилось? — спросил я.
— Вырезала гланды, — прозвучал невозмутимый ответ.
Ее спокойный, уверенный голос подсказал мне, что Валя давно уже существует в своем нынешнем образе и все мои удивленные восторги прозвучат не слишком уместно.
Мы потолкались у кассы, затем, несомые людским потоком, оказались на территории парка. То было первое солнечное воскресенье, и парк распирало толпой, как трамвай в часы пик. Здесь и в более спокойное время не знаешь, чем себя занять, ну а в таком ходынском многолюдстве нечего и думать о развлечениях. От каждой тележки с газированной водой вился длиннющий хвост; у «чертова колеса» и парашютной вышки каменно застыли угрюмые очереди, под стать хлебным очередям эпохи военного коммунизма; в эстрадном театре и павильоне мотоциклетных гонок по вертикальной стене билеты были распроданы на весь день вперед; в чудовищной тесноте, жаре и поту танцевальной площадки пары склеились, как восточные сладости на лотке; не пробиться было ни в комнату смеха, ни к силомеру-молоту, ни к «умственным играм». И мы просто слонялись, подвластные силовому полю толпы, — куда толкнут, туда и идем. N нес же не было в моей жизни лучше прогулки. Я восхищался своими товарищами, такими красивыми, рослыми, подтянутыми и вместе по-спортивному раскованными, свободными. И Валя Зеленцова, и Лайма могли дать фору знаменитой «Девушке с веслом», парковой богине грации. Перед Вовкой Ковбоем и Иваном гипсовый «Дискобол» казался годным разве лишь к нестроевой…