Московские повести
Шрифт:
Но Штернберг ничего не мог с собой поделать. Он достал платок и вытирал мокрые очки, мокрую от слез бороду. Ах, Коля, Коля!.. Вот уж действительно отдал революции все, что мог... Умер так, как жил.
— Ничего, Василий Иванович, извините меня. По-стариковски слаб стал на слезы. Коля для меня был и сыном и моим руководителем в партии... Нехорошо переживать молодых. Несправедливо. То-то Варвара не отвечала на все мои вопросы о Коле...
— Да, Павел Карлович. Яковлев жил и умер как большевик. Я все вспоминаю наш с вами разговор в конце июня, когда был опубликован приговор трибунала о расстреле провокаторов. Когда вы мне о Лобове рассказывали. О том, как он начал и как кончил... Вас тогда мучила судьба жены этого негодяя. Она же большевичка! Так вот, могу вам рассказать о ней, о Лобовой. Бина ее зовут, да?
— Да, да! Что вы про нее знаете? И откуда?
— У нас в Москве в октябре был съезд украинских большевиков. Я там был по разным делам и услышал про Бину. А меня ваш тогдашний рассказ про нее просто потряс, я тогда целыми днями ходил под впечатлением такой страшной, такой трагической судьбы. И когда услышал ее имя, стал расспрашивать и узнал ее дальнейшую историю...
— Ну, ну, голубчик...
— Вы знаете, что она жила с Лобовым в Симферополе во время войны. Лобова арестовали по телеграмме из Москвы, и только через несколько дней до нее дошли московские газеты, из которых она узнала, кем был ее муж... И она заболела.
— То есть?
— С ума сошла. Да и было от чего. Очевидно, крымские товарищи к ней хорошо относились. Когда Симферополь заняли немцы, ее переправили в Киев, в психиатрическую больницу. И не казенную — там могло обнаружиться ее большевистское прошлое, а немцы не посмотрели бы, что она больная... Нашли частную психиатрическую больницу, там был очень порядочный врач, который ее укрыл и лечил. И представляете себе, Павел Карлович, силу душевных потрясений! Они Бину и с ума свели, они ее и вылечили! Вы, конечно, знаете о провале киевского подполья... Так вот, каким-то образом Бина об этом узнала. И — выздоровела! Распропагандировала своего врача, устроила в психиатричке явочную квартиру для большевиков. Представляете себе! В центре Киева, на углу Бибиковского бульвара, она организовала самый настоящий центр киевского подполья! Там и документы изготовляли, там и людей направляли на места. И все это — спокойно так, деловито, под самым носом контрразведки полковника Коновальца. Украинские товарищи чудеса рассказывали про конспиративные способности Бины.
— Да, революционному делу она у хороших учителей обучалась! Ильичи ее любили. Да и все ее любили. И было за что. Бина была всегда такой улыбчивой, жизнерадостной. И знаете, Николай Яковлев был таким же веселым, счастливым. Тридцати пяти ему еще не исполнилось... А может, так и надо — умереть молодым, в бою, не испытав ни старческих разочарований, ни стариковских болезней...
— Нет, Павел Карлович! Хорошо дожить до ваших лет и сохранить в себе все, что вас отличает: честность, прямоту, мужество... Так было нам всем удивительно, когда вы ушли из Наркомпроса, попросились на фронт.
— Меня тогда упрятал в Наркомпрос Михаил Николаевич Покровский. Я сдуру и пошел!.. Мне это не подходило. Покровский хотя и состоял доцентом университета, но работал там мало, мало с кем соприкасался. Я же в университете всю жизнь! Всех знаю, со многими собачился десятки лет... А с ними надобно работать! Не гнать, не требовать покаяния, а работать. У меня характер не академический. Полтора десятка лет жил в притворстве, в улыбочке, в спокойствии... А я совсем не такой! И моя настоящая партийная специальность — боевик! И личные некоторые причины были. Словом, попросился на фронт и не жалею об этом!.. Давайте ложиться спать, Василий Иванович. Вы больше суток небось не спали. Завтра нелегкий день. Не зря Шорин в мрачность впал.
Нелегким оказался не только завтрашний день, но и следующие. Шорин был прав. Войска генерала Гайды нанесли удар по Третьей армии, оттеснили ее от Екатеринбурга к Перми и 25 декабря взяли Пермь. По приказу Москвы Второй армии была поставлена задача освободить Пермь. Наступление началось сразу же, с первых чисел нового года.
Вот идет уже 1919 год. Трудно воевать в январе в Предуралье. Мороз, многоснежье, метели не январские, а самые что ни на есть февральские. Железная дорога занесена, приходится мобилизовывать горожан и крестьян на ее расчистку. Грунтовые дороги все переметены. Утром, еще в темноте, Штернберг садится в возок, чтобы ехать на позиции. Если в штабе Соловьев, то он всегда выйдет проводить, подоткнет ему тулуп, проверит, надел ли он свой знаменитый меховой жилет. Штернберг злится и смеется.
Стоит только выехать за город, как дорога исчезает в сугробах, ездовой гонит лошадей только по чутью. Частенько возок попадает в метель. Тут уж и вовсе нельзя понять, куда тянут лошади. Штернберг вспоминает пушкинские стихи, время от времени спрашивает ездового, не сбился ли он с пути. А то некрасиво получится: привезти в расположение белых комиссара армии... Волки разнахальничались — не только ночью, но и днем иногда гонятся за санями.
Тяжело наступать в такое время! За весь месяц продвинулись всего-навсего километров на тридцать — сорок. Продвинулись и остановились. Шорин с самого начала был против этого наступления. У половины красноармейцев нет валенок, нет ни одной пары лыж, лошади падают от бескормицы, а без лошадей вообще делать нечего — не тащить же на себе пушки, снарядные ящики, продовольствие...
Хорошо, что в командовании фронта сейчас Гусев, который знает Вторую армию не понаслышке. И верит командарму. А Шорин уговаривает командование фронта не растрачивать силы, готовиться к весне, когда начнется наступление белых.
В этом нелегком ожидании проходит зима. Тяжелая, не похожая на прошлогоднюю. Кончились тридцатиградусные январские морозы, заканчиваются февральские вьюги. Снег становится сырым, плотным. Дороги начинает понемногу развозить, все переброски грузов сейчас идут ранним утром, когда прочный наст выдерживает даже тяжело груженные сани.
Наступление белых началось раньше, чем это предполагал даже сверхосторожный Шорин. 4 марта фронт пришел в движение. Оседлав все дороги, поставив своих стрелков на лыжи, Гайда ударил в стык двух армий: Второй и Третьей. Южнее основные силы Колчака нанесли удар по Пятой армии и уже 14 марта заняли Уфу.
Штаб Второй армии начал стремительно перемещаться на запад. Командарм спешно выводил свои силы из-под удара белых. Шорин был уверен, что наступление белых выдохнется, как только окончательно развезет дороги. Так оно и получилось. Части генерала Гайды увязали на раскисших дорогах и в проснувшихся болотах. Полки Второй армии свободно уходили на запад.
Конечно, в этом быстром марше было и что-то бесконечно грустное — как во всяком отступлении. Газеты, выпускаемые Штернбергом, десятки агитаторов убеждали красноармейцев, что отступление временное, что наступательный порыв белых скоро выдохнется. Штернберг верил, что не за горами наше ответное наступление. А все-таки... А все-таки они уходили из городов и сел, оставляя в страхе бедноту и торжествующих бывших чиновников, крупомолов, лабазников... 7 апреля пришлось оставить Воткинск, а через неделю и Ижевск. А потом и дойти до реки Вятки.
В начале отступления армии, когда красные оставили Оханск и Осу, а штаб Второй армии выехал из Сарапула, Штернберг остановился на ночевку в большом селе. Квартирмейстер привел его в огромный деревянный дом, где когда-то под одной крышей находились и постоялый двор, и трактир, и лабазы. За несколько часов до Штернберга туда приехал Соловьев и, как обычно, заботливо встречал Штернберга: стаскивал с него тяжеленный тулуп, помогал снять мокрые валенки. На раскаленной плитке уже плевался кипящий чайник, в углу были свалены большие пачки газет.