Московские повести
Шрифт:
— Ну если над этими сапогами штаны с кантом, то оно и понятно. Наверное, Евгений Александрович вот этих душеведов и имел в виду...
Слева осталась маленькая церковь на углу Мясницкой. В юности Лебедев никогда не обращал на нее внимания — ну обыкновенная древняя, замшелая московская церквушка... А в последние годы, в те редкие дни, когда ходил по Москве и заносило его к Лубянским воротам, захаживал на маленький церковный двор, чтобы постоять возле вросшей в землю надгробной плиты, надпись на которой давно заросла лишайником. Под ней похоронен первый русский ученый, первый русский математик Леонтий Магницкий. Вот ведь как сумел! Самоучкой, без посторонней помощи изучал европейские языки, математику, стал в понимании ее значения на уровень самых больших ученых мира... И умер почти в безвестности, и был похоронен не в подобии Вестминстерского аббатства, а во дворике своей приходской церкви, в могиле, о которой никто не беспокоится, которая никому не нужна... Купит какой-нибудь купчина у духовного ведомства этот кусок церковного двора за немалые деньги и построит москательную или мануфактурную лавку. И землекопы выкинут из котлована череп замечательного ученого...
Толстые дутые шины новенькой лакированной пролетки мягко пружинили по булыжнику Лубянской площади. Над вечерней весенней Москвой плыл звон десятков церквей. На Кузнецком мосту зажглись электрические фонари, вспыхнули витрины магазинов. Одетая уже по-весеннему, толпа гуляющих толкалась на тротуарах. Представительный, хорошо одетый господин с черной бородой, встретившись взглядом с седоками лихача, почтительно приподнял котелок. Лебедев хмуро кивнул в ответ головой.
Эйхенвальд усмехнулся:
— Что ж ты так нелюбезен с Павлом Карловичем? Ты ведь всегда очень хорошо относился к Штернбергу... Восхищался им.
— Да. Всегда нравился как ученый, как человек... И ругаю себя за то, что не могу преодолеть возникшей к нему неприязни. Имеет же он право остаться в университете! И иначе он не мог поступить: ему без обсерватории нечего делать, а частных обсерваторий в России нет. И не будет. Все это головой понимаю. Говорят, что Витольд Карлович Цераский взял обратно свое прошение об отставке. И это понимаю. И извиняю. Цераский есть Цераский! А вот от Штернберга ждал другого: мне почему-то казалось, что под его спокойствием, деловитостью есть что-то горячее, жертвенное, отчаянное... И вдруг — ничего такого... Почувствовал себя как мальчишка, которого обманули. Вот глупо-то!
У подъезда квартиры Лебедева Эйхенвальд остановил извозчика.
— Петя! О заседании отделения физики тебе уже сообщали? Тут уж тебе некуда деваться. Не каждый день члена Общества любителей естествознания избирают членом Лондонского королевского общества... И общество имеет право это отмечать. Придется тебе пятого апреля быть в парадном сюртуке. И Вале придется страдать с тобой...
— О господи!..
Сидя за длинным столом на эстраде Большой аудитории Политехнического музея, Лебедев осматривал доверху заполненный знакомый зал. На первых скамейках сидели нарядные дамы, и Валя была в центре этого цветастого шелково-кружевного общества. А позади сидели знакомые, знакомые люди. И странно было видеть, как они сгруппированы... Конечно, явились все коллеги Лебедева по университету, все, кто уже десятки лет были действительными членами этого знаменитого русского научного общества... Были здесь и Андреев, и Лейст, и Зограф, и Сабанеев... Но какая-то невидимая отчетливая черта была проведена между теми, кто ушел, и теми, кто остался.
И каждый раз, когда называлась фамилия Лебедева и огромный зал взрывался аплодисментами, так смешно было видеть, как, раскрасневшись от усилий, с размаху, не жалея ладоней, хлопают одни и как осторожно, еле касаясь ладонями, беззвучно и холодно аплодируют другие...
Председательствовал Николай Егорович Жуковский. Его массивная, медвежеподобная фигура возвышалась в президиуме среди других друзей Лебедева. Из тех, кто не разделил судьбы и председателя собрания и чествуемого, единственным был, пожалуй, только Анучин. Все остальные были такие же, как Лебедев, и сидели они в президиуме с таким торжественным и ликующим видом, что казалось, все слова, которые здесь говорились о Лебедеве, имели прямое отношение и к ним...
Как всегда, когда вслух говорили о его научных заслугах, Лебедев внутренне вздрагивал и покрывался липким потом какой-то стыдной неловкости... Он слушал Жуковского, который говорил, что Лебедев и есть настоящий создатель школы русских физиков, настоящее украшение университета, который невозможно представить без Лебедева... Он слушал физиков, занимавшихся в его семинаре, и про себя отметил, что они здесь гораздо красноречивей, нежели на занятиях семинара. Не забыть бы им это когда-нибудь напомнить!.. Но сквозь это привычное, нелюбимое им чувство неловкости пробивалось возникающее в нем ощущение связи с этими людьми. Они гордились им потому, что он был для них свой!.. Лебедев всегда выливал ушат холодной воды знаменитой лебедевской иронии на тех, кто любил ораторствовать о корпоративности ученых. Но сейчас он так сильно ощущал это единение своих коллег, товарищей, друзей...
«Но разве это корпоративность физиков?» — спрашивал себя Лебедев, водя пальцем по зеленой скатерти стола. Алексей Петрович Соколов, отличный физик, с которым он работал два десятка лет, — разве не объединяет их многолетняя работа над созданием Физического института. А сейчас сидит вон направо Алексей Петрович, сидит отчужденно от него, Лебедева, от многих других людей, с кем у него десятки лет были общие научные интересы... Значит, не только наука объединяет?
После заседания пестрая толпа ученых рассаживалась по экипажам, чтобы ехать в «Прагу», где должен был состояться товарищеский ужин в честь Лебедева. Устроители усадили виновника торжества и Валентину Александровну в автомобиль, нанятый для этого высокоторжественного случая. Жена, не привыкшая к треску и опасной скорости машины, прижалась к Лебедеву. «Лорен-дитрих», испуская клубы сиреневого дыма, мчался по Моховой мимо столь знакомого здания в глубине за оградой... Медный, начищенный до блеска рожок автомобиля угрожающе ревел, встречные лошади шарахались в сторону. У нового огромного здания ресторана лакеи высаживали из экипажей гостей и провожали их по парадной лестнице в банкетный зал.
В пестрой тесноте участников ужина, толпившихся у дверей зала, Лебедев не увидел ни Лейста, ни Сабинина, ни Андреева... И даже не было Алексея Петровича Соколова...
Почему? Почему нет Алексея Петровича?.. Не потому же он не участвует в чествовании коллеги, что начальства боится? Чего ему бояться?.. Значит, стыдно? В коридоре Гопиус с уже раскрасневшимся лицом — и когда он только успел?! — весело разговаривал с каким-то человеком, стоявшим спиной к Лебедеву. Гопиус хватал его за руки и хохотал, наслаждаясь своим рассказом. Собеседник Гопиуса, как бы почувствовав любопытствующий взгляд Лебедева, обернулся и, приветливо улыбаясь, свободно и непринужденно подошел к Лебедеву.
— Душевно рад, Петр Николаевич, поздравить вас, Валентину Александровну и всех нас с этим радостным для русской науки днем...
— Благодарю, благодарю, Павел Карлович. Рад вас встретить здесь. Надеюсь, что вы не чувствуете себя одиноким... Так сказать, как беззаконная комета в кругу расчисленных светил...
За спиной Штернберга оглушительно захохотал Гопиус. Штернберг и не думал смущаться.
— Спасибо, Петр Николаевич, что хоть эти пушкинские строчки вспомнили, а не какие-нибудь другие...
— «Как с древа сорвался предатель-ученик...» — с чувством продекламировал Гопиус.
— Ну, полно, полно, Евгений Александрович, — с досадой сказал Лебедев. — Мне бы не хотелось, Павел Карлович, чтобы у вас составилось мнение, что я вас за что-то осуждаю. Я не знаю и не имею права знать мотивы ваших поступков, но глубоко уверен, что в них нет ничего низменного и безнравственного...
— Дай-то бог, Петр Николаевич, чтобы вы как можно скорее могли в этом убедиться, — с не свойственным ему волнением вдруг сказал Штернберг...
— Нет, нет, пешком пойдем, — запротестовал Лебедев, увидев у подъезда ресторана «лорен-дитрих». — И Валя хочет пройтись...
Москва была тиха и темна. Вдруг подморозило, и под ногами потрескивал ледок. Дверь церкви в углу площади была раскрыта, в глубине ее мерцали тусклые огоньки. Пустым ночным переулком они вышли к Консерватории. Как это у них часто бывало, Лебедев и Эйхенвальд молчали, словно бы ведя между собою внутренний, неслышный другим, разговор. Потом Эйхенвальд сказал: