Московские тюрьмы
Шрифт:
Однажды заводят очередную группу из Матросски, подзывают меня мужики с верхних нар: «Смотри, шнырь со 124-й пришел». Вижу знакомого парня, мы с ним в команде мужиков против «королей» вместе в футбол играли на прогулочном дворике. Был первый игрок и нормальный парень. Говорю мужикам, что знал его за путевого. «Он и был путевым, пока «короли» его не подняли. Как сел на платформу, будто подменили, дерьбанить стал всех подряд». Я к Спартаку: вон «король» пришел, надо разобраться. Спартак подскочил: «Кто? Ну-ка иди сюда», — поманил пальцем того парня, стоявшего с мешком в группе прибывших. Звали его, кажется, Сашка Комаров — Комар. Спартак садится за стол, я рядом. Комар напротив. «Знаешь этого человека?» — спокойно спрашивает Спартак, кивнув на меня. «Знаю, вместе сидели», — напряженно улыбается мне Комар. «Рассказывай, как сидел, кем ты жил?»
— Нормально, мужиком, конечно, кем еще? — хмыкнул Комар.
— А мужики говорят, с Феликсом за платформу сел, — уточняю я.
— Да, последнее время. А куда денешься — пригласили, надо садиться, — встревожился Комар.
— Дачки у мужиков брал? — напружинился Спартак.
В камере гробовая тишина. Все затихли. Серые, узкие глаза Комара забегали над треугольником скул:
— Когда шнырем был, не мной так заведено, — не шевеля губами, тихо процедил он.
Вдруг Спартак, резко бросив себя через стол, треснул Комара широкими ладонями по ушам:
— Ты знаешь, падла, что за это бывает?
Оглушенный Комар побледнел, сидит не шелохнется.
— Откуда я знал? Думал, везде так, — оправдывается виновато.
Целы ли у него перепонки? Я не рад был, что затеял. Но и спускать беспределу нельзя — сколько такие, как Феликс, Комар, людям кровь портят! Он, видите ли, не знал, что нельзя зря обижать людей, нельзя отбирать чужое. Отъелся на чужих хлебах, теперь отвечай. А жаль, неплохой был парень.
«Развяжи баул! — приказывает ему Спартак и кулаком по столу. — Клади сюда!»
Слетелись к столу Гвоздь, Курский. Комар выкладывает из мешка белье, несколько пачек сигарет, кусок колбасы, несколько конфет — ничего лишнего.
— Откуда это? — показывает Спартак на колбасу и сигареты.
— Дачку в осужденке получил.
— Что будем делать, мужики? — обращается Спартак к камере.
— Забрать на хуй, — выскочил Гвоздь.
— Заткнись, Гвоздь, пусть мужики скажут, — прикрикнул Спартак.
— Забрать, чтоб почувствовал, — раздались голоса, — пусть подавится.
— Отъебать волка!
— Отпиздить и выломить, на хуй он нам здесь нужен.
Тяжело смотреть на Комара, ожидавшего своей участи. Я предложил, чтоб он извинился перед всеми и неделю убирал камеру, добавив при этом, что в свое время знал его не с плохой стороны.
— Жалеешь, профессор? — окрысился вдруг на меня Спартак. — Он мужиков не жалел.
— Мужики, лучше отпиздите, только на полы не ставьте, — умоляюще повел глазами Комар.
Спартак смягчился:
— Ага, знаешь что западло, а дербанить не западло? Ладно, проси прощение. Если мужики простят, твое счастье, — останешься мужиком. Если нет, как решат, так и будет.
— Простите, мужики, — согнул голову Комар.
— Встань, чертогон! — опять взорвался Спартак. — Проси громко, у всех!
Порешили отлупить и на первый раз, с учетом того, что Комар, кроме 124-й беспредельной хаты нигде не сидел, другого порядка не знал, — простить. Я заикнулся было, что он уже получил свое и больше лупить не надо, но поддержки не получил.
— Наказать надо, — сказал Спартак, — пусть каждый его ударит, а кто не хочет, пусть плюнет в рожу.
Так и сделали. Комара посадили с краю, в угол стены и нар, и каждый подходил, ударял или плевал в него. Кто бил символически, а кто рад был дорваться: бил с маху и еще добавлял.
— Всем, всем подходить! — зорко следил Спартак. — Что, гад, чистеньким хочешь быть? — кричал тому, кто не хотел бить и плеваться.
Я не хотел, Спартак посмотрел на меня, но ничего не сказал. Комару уступили место на верхнем ярусе, среди мужиков.
Меж двух огней
Дошла очередь до меня. Назревало постепенно. В ту пору я опять сцепился с ментами. Передача от Наташи так и не пришла. Лишили все-таки? Может, с Наташей что? Прошу контролера позвать дежурного офицера. Но здесь не Лефортово. «Что ему делать не хуя, к каждому подходить?» — грубит контролер. «Так пусть меня примет!» — кричу в захлопнутую перед носом кормушку. Через некоторое время вызывают. В кабинетике воспитатель-старлей. Кирпичная физиономия нарочито надута: «Слушаю вас». Я напомнил его слова о том, что наказание мое отменено и потребовал показать соответствующее постановление.
— Этим вопросом занималась оперчасть, к ним обращайтесь, — сухо отвечает старлей.
— Так узнайте в дежурке: приносили мне передачу или нет?
— Узнаю, — нехотя обещает старлей, устремив на меня пронзительный взгляд. — На вас, кстати, матерьялец поступил, не догадываетесь?
— Нет, не догадываюсь.
— Нелегальные сношения. Кому вы там пишите? Рисуночки всякие, понимаешь.
Наивно было думать, что они не знают про «коня», но ведь не признаваться же.
— Вы меня с кем-то путаете, я не художник.
Старлей растянул один угол губ в мыльной ухмылочке, не сводя интригующих глаз:
— В вашем деле кое-что появилось, вот увидите.
Врет. От Галки им ничего не перепадет, ей-то я верю больше, чем ему. Больше об этом со мной не заговаривали. Да и Галка в эти дни покинула камеру. Однако с передачей вопрос завис. От старлея ни слуху, пишу начальнику тюрьмы заявление с просьбой ознакомить меня с постановлением об отмене необоснованного наказания. Только отдал заявление, снова меня выдергивают из камеры, но по другому поводу. На верхних нарах брали коня, а тут менты — «атас»! Ребята отпрянули от окна, улеглись, но надо просигналить наверх, чтоб забрали коня. Я ближе всех к трубе, перегнулся с нар, стукнул один раз — «атас!» Дверь открывается, и уводят меня проторенной дорожкой в кабинетик. Но до кабинетика не дошел. Остановились в прихожей, прапор, очевидно, корпусной в этой смене, звякнул ключами и водворил меня в блочную камеру — «отстойник». Коробка в шаг шириной. Скамья — можно сидеть. Ноги не вытянешь. Стены в «шубе», крашенные, зеленые. Чистенько, но очень уж неудобно, минутку-другую потерпеть можно, но проморили часа два. Стучал, орал, барабанил — без толку. Наконец, открывают. Тот же прапор. Высокий, гнутый, как червь, змеиная растяжка длинных тонких губ, весело ему, паскуде. Заводит в кабинетик. Садится вальяжно, нога на ногу, спешить некуда.
— Садитесь.
— Я насиделся.
Запрокидывает, довольный, змеиную головку на длинной шее:
— Придется еще посидеть, — и двигает по столу в мою сторону чистый лист. — Писать любите?
— Ненавижу.
Настаивает с ехидной вежливостью:
— Садитесь, пишите.
— Я не люблю писать.
Стою. А он раскинулся на стуле, уперся пустыми глазами, как удав, посмеивается. Так минут пять. Я стою, он лыбится.
— Не надоело стоять?