Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Так ведь не напечатают!

И Надя засомневалась:

— Вроде не советское это дело — пролетариев критиковать.

— А мне более никаких возможностей выживать власть не оставила! — зло хохотнул Миша. — Пошли, сестра, до трамвая чемодан донесу.

Трамвая долго не было. Стояли под фонарем, раскачивающим в порывах резкого ветра конус света, полный снежной мороси. Сверкающий водяной бисер покрывал меховую шапочку Нади и скверное пальтецо Михаила. Он поднял воротник, нахохлился, щурясь на фонарь:

— И вот ведь что интересно, Надь… Среди моей хандры и тоски по прошлому, в этой нелепой обстановке тесноты, в гнусной комнате гнусного дома, у меня бывают взрывы уверенности и силы. И тогда я слышу в себе, как взмывает моя мысль, и верю, что я неимоверно сильнее как писатель всех, кого ни знаю. Глупость, да?

— Ничуть. Это не пустое самомнение, Миша. Ты знаешь, я в тебя всегда верила.

Он замолчал, стиснув зубы:

— Но в таких условиях, как сейчас, я, наверно, пропаду.

— Пропасть ты права не имеешь. Тебе еще столько сделать надо серьезного. Ты свое главное не бросай. Ты же сильный, братишка.

— Как тут бросишь. По ночам пишу «Записки земского врача». Может выйти солидная вещь. Обрабатываю «Недуг». Но нет времени, нет времени! Вот что больно для меня.

— Наконец-то ползет! — Надя кивнула на выглянувший из-за поворота трамвай. — Давай щеку. И чемодан! Чемодан-то чуть не забыла, раззява.

И снова письмо. Сестре Варе. «Идет большая борьба за существование. Работать приходится не просто, а с остервенением, с утра до вечера, и так каждый без перерыва день. На казенной службе платят туго и с опозданием, и поэтому дальше одним таким местом жить нельзя. Я мечусь по Москве исключительно по газетным делам и получаю жалованье 45 миллионов. Это совсем мало. В Москве считают только на сотни тысяч и миллионы. Черный хлеб стоит 4600 руб., белый 14 000, к вечеру дорожает. Сегодня купил себе на рынке английские ботинки желтые за 4 с половиной лимона. Страшно спешил, так как через неделю они будут стоить 10.

Сейчас узнал — ботинки не английские, а американские и на картонной подошве. Почему пролетариат уничтожил приличные ботинки? Маркс нигде не утверждал, что на ногах нужно всякую сволочь носить.

Самое страшное — квартирный вопрос. Всех уплотняют, деля даже комнаты — идет массовое подселение. Теплая компания нашего жилищного кооператива заседает в комнате налево от ворот. Самогоном и песнями несет оттуда круглосуточно. Грозят нас с Таськой выкинуть. Прочее неописуемо. При всем этом, я одержим писанием, в нем чувствую свою силу».

Раздвоенность мучает Булгакова, а может быть, и спасает. В нем как бы уживаются, часто конфликтуя, два человека. Один — насквозь продуваемый в своем пальтеце, замученный отвращением к убогому быту — керосинкам, пьянству, клопам, грязным дешевым баням — ко всему пролетарскому коммунальному, нищенскому бытию. Другой — углубленный в себя, умудренный пережитым, стойкий Алеша Турбин — умница, патриот, честная душа, не знающая сомнений и трусости. Он же еще оптимист-фельетонист, шагающий сквозь житейскую бурю с легкой усмешкой, неколебимой верой в свои силы.

Но оба они — честны, язвительны и непоправимо одиноки.

Одиночество — истинное ощущение Булгакова, живущего заботами жены. Всей своей человеческой и писательской сутью он стремился не только к признанию, но и к женской влюбленности. В жертвенной, преданной Тасе ни женщину, ни литературного единомышленника тридцатилетний Булгаков не видел.

3

1922 год не принес облегчения. Редакции газетенок, где находил работу Булгаков, стремительно разваливались, не выплатив задолженность ненужным сотрудникам.

«Я до сих пор без места, — записывает Булгаков в дневнике в январе 1922 года. — Обегал всю Москву — нет места. Валенки рассыпались. Питаемся с женой плохо. От этого и писать не хочется. Идет самый черный период моей жизни. Мы с женой голодаем. По три дня сидим без пищи». И далее: «В понедельник я ел картошку с постным маслом и четверть фунта хлеба. Выпил два стакана чая с сахарином. Во вторник ничего не ел, выпил пять стаканов чая. Чай пил, но сахарин кончился».

Фельетоны и очерки доход давали мизерный — только-только не помереть с голоду. Подписывал их Булгаков «М Булл», «Тускарора», «Неизвестный Михаил», «Эмма Б.», пряча за дурацким псевдонимом истинное лицо. Казалось, просвета нет. И вот удача — материалами Булгакова заинтересовалось издательство «Накануне» — выходящая в Берлине на советские деньги эмигрантская «сменовеховская» газета. Газету делали под «либерализм», заманивая литераторов-эмигрантов обратно на Родину. Булгаков пристраивается в «Литературном приложении», которым заправлял «красный граф» А.Н. Толстой. Булгаков печатает там 25 лучших, «непроходных» в России очерков и рассказов — успех вполне ощутим. Из Берлина А.Н. Толстой требует у московской редакции: «Шлите побольше Булгакова». Публикация фельетонов, очерков и «Записок на манжетах» в «Накануне» дала Булгакову приличные гонорары.

Финансовая сторона семьи несколько поправилась, хотя до благополучия еще было далеко. Они уже не голодали и могли покупать дрова. Тася с наслаждением варила супы на кухонной керосинке. Михаил же взялся вывести из состояния полного кризиса свой гардероб. В юности он любил пофорсить. Убожество одежды угнетало его сейчас особо — московский писатель должен выглядеть преуспевающим и успешным. Он запасается пристяжными воротничками к двум сорочкам, которые Тасе приходилось чуть не ежедневно кипятить и крахмалить. Однажды притащил с рынка длинный бараний тулуп. Объявил:

— Вместо пальто! Только носить надо мехом вверх и нараспашку. Вот так.

— Ой, и не знаю… — растерялась Тася, оглядывая мужа. — Конечно, если у вас, писателей, так принято, чтобы без пуговиц и вообще…

— У нас принято быть оригинальным, беззаботным, успешным. Нищие с Тишинки ныне в литературных кругах не котируются.

— Лучше, если как черкес в тулупе?

— Ты можешь предложить что-то иное? Самое простое — съездить за гардеробом в Лондон. Пуговицы уж наверняка будут. Видишь ли, времени нет. — Михаил, как почти всегда теперь в разговоре с женой, начинал злиться, и Тася умолкла, загремела тарелками.

Он вдруг оттаял:

— Где вы, графиня, тулуп увидели-с? Это, к вашему сведению, русский охабень. Мода конца XVII столетия. В летописи впервые упоминается под 1377 годом. Охабень первосортный. В таких у Мейерхольда бояре с колосников валились. Да и к чертям бояр! Во-первых, выторговал этот душегрей за гроши. Во вторых — мерзнуть более не в мочь. А главное — для форсу!

Тулуп, прозванный «дохой», Булгаков носил до тепла, поражая воображение литераторов внешним видом и светскостью манер. Именно таким — старомодно-галантным, уверенным в себе, несколько высокомерным и — неизменно одиноким, он появлялся в литературнобогемных кругах.

Михаил не выводил жену в свет — стеснялся. Ее затрапезного вида, ее зажатости, неумения поддержать литературный разговор, блеснуть суждением. Не такая спутница была нужна ему. А главное, Тася — свой в доску «малый», боевая подруга, не давала ему необходимого, как наркотик, вдохновения. Он легко увлекался, флиртовал, запасаясь куражом для писательского труда — всегда немного актерского, легко гарцующего на грани самоиронии и ошеломляющих откровений.

Тася — свой, домашний человек, вроде заботливой тетушки или сестры. Она стала его поддержкой, спасителем, «палочкой-выручалочкой». Но не стала центром его главной — литературной — жизни. Не стала Музой. Музы не жарят промерзлую картошку на вонючем керогазе, не латают последние жалкие одежки, не зачесывают в кукиш немытые слипшиеся волосы. Музы не знают, что такое отсутствие мыла, горячей воды, обувки к холодам и темные, ввалившиеся от голода глазницы. Музы не блекнут от света и шума дружеской пирушки, не сидят в уголке, когда под лампой идет спор острословов. Не ходят в растоптанных башмаках и не выменивают на толкучке за картошку и муку куски золотой цепочки.

Поделиться с друзьями: