Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Москва - Подольск - Москва
Шрифт:

Встретиться со своим напарником-радистом - тоже москвичом они должны были у колонн Большого театра на следующий день. При каждом из диверсантов была приличная сумма денег - несколько тысяч. Естественно, что попав в родную Москву, Володя прежде всего раздобыл водки, выпил для храбрости и пошел в военную комендатуру отоваривать аттестат - т.е., получать причитающийся паек. Оказалось, что он опоздал; его вежливо попросили придти завтра. Но пьяному, как известно, море по колено. Яблонский вломился в амбицию, стал орать на тыловых крыс: он фронтовик, он контуженный и не уйдет, пока не получит свое. Ну, и получил. Тыловые крысы обиделись, строгим голосом потребовали, чтоб он предъявил документ. И тут, рассказывал Володя, его как морозом обожгло. В пьяном мозгу мелькнула мысль: это конец, все, разоблачили!.. И он положил на стол кобуру с пистолетом, сказал:

– Ваша взяла. Сдаюсь. Я немецкий диверсант.

А ведь документы у него были в полном порядке, немцы за этим следили.

Дело Яблонского было таким ясным, что следствие получилось очень короткое: месяца три, не больше. Вот срок ему дали длинный - двадцать пять и пять "по рогам". Так называлось поражение в правах.

В отличие от судов и военных трибуналов, ОСО поражения в правах не давало - так что отбыв "командировку", мы сразу становились полноправными гражданами. Но до этого было еще далеко. А пока что мы продолжали копаться в подробностях следствия: рассказывали друг другу о соседях по камерам, о вертухаях, о следователях. Суховский, например (не Рассыпнинский ли? Нет, тот вел, по-моему, Сулимова. А потом, лет через пять, он был следователем у Ярослава Смелякова) - так вот, суховский со своим клиентом держался запросто, называл его Лехой. Однажды спросил - это же была любимая забава:

– Как думаешь, Леха, сколько тебе впаяют?

– Десять лет?

Следователь хохотнул:

– Тебе? Десять?.. Смотри сюда.
– Он вытащил чье-то чужое "Дело N..." и прочитал: "Подтверждаю, что являлся сотрудником польской, английской и американской разведок".
– Видал? Вот каким десять лет даем! А тебе... Тебе - восемь.

И ведь обманул: Сухову дали все десять...

Не могу сказать, что настроение у нас было очень унылое хотя основания для уныния были. Гуревич оставил на воле жену с маленькой дочкой, вместе с Сулимовым посадили жену и мать, вместе со мной - невесту. Конечно, радовало то, что мы с ребятами встретились, что унизительные месяцы следствия позади. Но ночью, когда камера затихала, на меня наваливалась тоска. Я ведь очень любил Нину, любовь к ней казалась мне смыслом жизни - а теперь, когда мы расстались навсегда (в этом я не сомневался), когда все, что надо было сказать друзьям, сказано, вроде бы не было смысла жить.

И однажды, дождавшись, когда все кругом заснут, я выдавил из оправы очков стеклышко, разломил его пополам и стал пилить вену.

Я даже предусмотрительно раздвинул щиты на нарах, чтобы просунуть в щель руку: пусть кровь стекает на пол, а не на спящих соседей. Но кровь не желала стекать - ни на пол, ни на соседей. Видимо, я пилил, не вкладывая в это занятие душу. Разум подзуживал меня: давай-давай, самое время произвести с жизнью все расчеты! Но это разум - а все остальное во мне сопротивлялось, хотело жить. И стеклышко только царапало кожу. А тут еще каждые пять минут кто-нибудь из соседей вставал и направлялся к параше. И каждый раз я замирал, притворялся, что сплю. Когда, пописав, сосед укладывался на нары, я продолжал свою работу - и опять переставал пилить, потому что кто-то еще вставал к параше. С меня семь потов сошло, так волновался. А до вены так и не сумел добраться...

И в конце концов сдался, подсознательное нежелание умирать в двадцать три года взяло верх. Я отложил стеклышко и заснул, а утром объяснил ребятам, что раздавил очки во сне. Не уверен, что они поверили, но в душу лезть никто не стал, за что я был им очень благодарен: стыдился слабости характера.

После этого происшествия дни потянулись вполне безмятежные. На Лубянке мы жили в постоянном напряжении, как цирковые звери в клетках: каждую минуту может явиться укротитель и заставит проделывать неприятные унизительные трюки. А здесь была тоже неволя, но не тесная клетка, а как бы вольера. Хочешь - расхаживай от стенки до стенки, бья себя по бокам хвостом, хочешь - валяйся целыми днями, поднимаясь только при раздаче пищи.

Тюремная пища в "церкви" была отвратительная, не сравнить с лубянской. Пайка хлеба и каждый божий день суп из полугнилой хамсы, чья зловонная золотистая шкурка плавала на поверхности, будто тина в зацветшем пруду. Но нам хватало передач из дому; тюремную баланду мы чаще всего отдавали кому-нибудь из товарищей по камере.

Здесь собралась очень пестрая публика. С первого взгляда можно было угадать кто из тюрьмы, а кто из лагеря. У лагерников кожа на лице, задубленная дымом костров и морозом, бурая и шершавая, как старое кирзовое голенище; у "тюремщиков" лица серые, мучнистые. (Забавно, что в народе тюремщиками зовут и тех, кто сидит, и тех, кто сторожит - но вспомним деваху-надзирательницу с Лубянки и ее рассуждения.) Московские интеллигенты спали на нарах и под нарами впритирку со смоленскими колхозниками, раввин по фамилии Бондарчук делился передачкой с блатным Серегой из Сиблага.

Раввина очень огорчала матерщина, без которой в камере не обходился ни один разговор. Услышав очередную фиоритуру, он вскидывался:

– Кто тут ругался матом? Мы этого не любим! Мы этого не любим!

Над стариком беззлобно посмеивались, но материться старались потише: своей наивностью и добродушием он вызывал симпатию и даже уважение.

Не могу не помянуть здесь другого раввина по фамилии Вейс. С тем мы повстречались уже в лагере. К нему соседи по бараку относились плохо; особенно донимали его блатные - дразнили, обижали, отнимали передачи. И раввин повредился в уме. В один прекрасный день вбежал в барак к ворам и, подскакивая то к одному, то к другому, закричал визгливо:

– Я старший блатной! Иди на хуй! Иди на хуй!
– именно с таким, логичным но нетипичным ударением. Вскоре его отправили от нас куда-то - наверно, в лагерную психушку.

А возвращаясь в "церковь", скажу, что симпатии и антипатии возникали там по не совсем понятным причинам. Над московским студентиком Побиском Кузнецовым ядовито посмеивались. Был он, видимо, из ортодоксальной партийной семьи, и странное имя расшифровывалось как "Поколение Октября Борец И Строитель Коммунизма".

Поскольку сел Побиск по 58-й, однокамерники переделали это в "Борец Истребитель Коммунизма". (А когда не дразнили, называли просто Бориской). Впоследствии я узнал от своего интинского приятеля Яшки Хромченко, что Кузнецов был его однодельцем. А еще позже, лет шесть назад, прочел - кажется, в "Правде" - правоверно советскую статью за подписью Побиск Кузнецов. Дивны дела твои, Господи! Вряд ли однофамилец и тезка? Кузнецовых полно, но имечко такое два раза не придумаешь.****)

Дружно не залюбила вся камера другого студента, Феликса Иванова - неприветливого, надменного парня чуть не двух метров ростом. И когда блатные уговорили его отдать им "по-хорошему" новенькое кожаное пальто, никто Феликса не пожалел, никто не заступился - наоборот, позлорадствовали.

Очень нравился нам застенчивый и скромный власовец Володя. Он совсем отощал за время этапов и следствия, но ничего не просил - никогда ни у кого. Мы его с удовольствием подкармливали, а он нам рассказывал про власовскую армию - РОА. (Немцы, считая "Р" латинским "П", называли Русскую Освободительную "ПОА"). Нам интересно было; где про такое прочтешь?

Выяснилось, что Володя знает знаменитую солдатскую песенку "Лили Марлен" - такую немецкую "Катюшу" (не гвардейский миномет, а "Расцветали яблони и груши"). Он сказал нам и немецкие слова, и перевод, сделанный каким-то власовским поэтом:

Возле казармы, где речки поворот,

Маленький фонарик горит там у ворот.

Буду ль я с тобой опять

У фонаря вдвоем стоять,

Моя Лили Марлен?..

– А мелодия?
– допытывались мы.
– Спой, Володя.

Но он категорически отказался. Объяснил смущенно:

– Неудобно как-то... Скажут: доходной, а поет.

Так и не спел. А мы пели, даже сами сочиняли песни - довольно дурацкие.

В камере оказались двое из "Союза Четырех" - Вадим Гусев и самый младший из четверки Алик Хоменко, очень милый мальчик; его все называли ласково Хоменок. Двое из нашего дела - М.Левин и А.Сухов - изложили историю "Союза Четырех" в балладе на мотив "Серенького козлика":

Жил-был у бабушки умный Хоменок,

Делал в горшочек, не пачкал пеленок,

Раз повстречался ему Идеолог

Поделиться с друзьями: