Москва - Подольск - Москва
Шрифт:
А о том, чего не знали, нам любезно сообщали следователи. Так, от них мы узнали, что мысль совершить терракт против главы правительства и партии возникла у нас, когда услышали, что генерала Ватутина убили террористы. (Правда, услышали мы об этом только на Лубянке).
Любопытно, что фамилия Сталин не должна была фигурировать в протоколах, была запретной - как имя еврейского бога. И также заменялась иносказанием: "глава правительства и партии". Или же делался пропуск в тексте, словно опускалось нечто непечатное: "клеветали на ............, утверждая, что якобы ............" и т.д. Почему, для чего? До сих пор не нахожу разгадки. Возможно, машинистки, перепечатывавшие протоколы, не должны были даже подозревать, что такая кощунственная мысль может прийти кому-то в голову.
Надо сказать, что с легкостью признавшись в разговорах, которые обеспечили нам срок по ст.58-10, ч.П (антисоветская агитация во время войны) и - 11 (участие в антисоветской группе или организации), все мы начали упираться, когда дело дошло до пункта 8 через 17 - соучастие в террористической деятельности. Это уж была такая белиберда, что мы не сразу поверили в серьезность обвинения. А когда поверили, многие испугались: ведь за это наверняка расстреляют! В расстрел я почему-то не верил - но и не сомневался, что дадут 10 лет. Признаваться же в том, о чем не только не говорили, но и не думали, не хотелось. Сейчас-то приятно было бы подтвердить: да, готовили покушение. И корреспондент молодежной газеты восхитился бы: "Вот, были ведь отважные молодые ребята, готовые рискнуть жизнью!.." (Я такое читал). Возможно, где-то и были - но не мы. И мы не сознавались.
Тогда следствие усилило нажим. Именно на этом этапе меня попробовали дожать бессонницей.
Делалось это так. По сигналу отбой я начинал стаскивать сапог, но в этот момент открывалась "кормушка" - оконце в двери моей одиночки - и надзиратель негромко приглашал: "Без вещей" (Это значило "на допрос"; еще одно проявление бессмысленной лубянской конспирации). Меня приводили на допрос к Макарову и начиналась обычная бодяга:
– Ну, Фрид, будем давать показания?
– Я вам все рассказал.
– Колись, Фрид, колись. Вынимай камень из-за пазухи.
– Все, что было, вы уже знаете.
– Ну, подумай еще, подумай... Знаешь, что сказал великий гуманист?
– Знаю. "Если враг не сдается, его уничтожают"... Но я-то не враг.
– Ничего, мы из тебя сделаем антисоветчика!
– Конечно. Это как помидор: сорвали зеленый, в темном месте дозревает.
– Поменьше умничай. Кто кого сгребет, тот того и у-у... Знаешь, как там дальше?
Я знал. Отвечал без радости:
– Ну вы, вы меня сгребли.
– А следовательно?!
– веселился Макаров.
– Колись, Фрид! (Или для разнообразия: "телись, Фрид") Мы не таких ломали!
И так далее, до бесконечности - вернее, до утра. Он еще успевал почитать газету, поговорить с женой по телефону - вполголоса и в основном междометиями, выпить свой несладкий чай. А под конец, глянув на часы, отпускал меня:
– Иди пока. И думай, думай.
Меня отводили в камеру, я стаскивал сапог - но до второго дело не доходило; надзиратель объявлял:
– Подъем!
Это значило, что весь день я должен был сидеть на узкой койке, не прислоняясь спиной к стене и не закрывая глаз. Днем спать не разрешалось, за этим надзиратель следил, то и дело заглядывая в глазок - "волчок" на тюремном языке. Стоило мне закрыть на секунду глаза, вертухай начинал теребить заслонку волчка:
– Не спитя! Не спитя!
Можно было, конечно, гулять по камере, но в одиночке на Малой Лубянке особенно не разгуляешься: узкая келья в подвале или полуподвале, от двери до стены два метра двадцать, расстояние между койкой и боковой стенкой сантиметров пятьдесят. Окна нет вовсе, неярко горит лампочка за решеткой над дверью - тоже заключенная... На душе погано.
Так проходил день. Дождавшись команды "отбой", я стаскивал сапог - и повторялась сказка про белого бычка: вызывали на допрос, Макарка спрашивал, не готов ли я дать чистосердечные показания, советовал телиться - и так до следующего утра.
На третий день я забеспокоился. И тут судьба дала мне мой шанс - в лице тюремного врача. Раз в неделю, а может и чаще, камеры обходил испуганный человечек с рыжим как веснушка пятном во всю щеку. Задавал всегда один и тот же вопрос: "Клопы есть?" - и спешил покинуть камеру, боясь, видимо, что его заподозрят в сношениях с арестантами.
Прежде, чем врач выскочил в коридор, я успел проговорить:
– У меня температура.
Он сунул мне градусник и вышел. Дверь одиночки захлопнулась. Вспомнив опыт школьных лет, я незаметно нащелкал температуру ногтем по головке градусника. Врач вернулся, посмотрел на термометр: 37,7 (набивать больше я остерегся). И позволил мне лежать два часа.
На мою удачу - может быть, из-за незначительности послабления - следователю об этом не доложили. А полагалось бы. Потому что за два часа я отлично высыпался. Приходил на допрос и чуть не валился со стула, симулируя крайнее изнеможение - но подписывать протокол о террористических намерениях все равно отказывался.
Теперь уже забеспокоился Макарка.
– А ну, сними очки, Фрид! Ты сидя спишь.
– Не сплю.
– Я снимал очки и смотрел на него широко открытыми глазами.
На пятый день он сказал:
– Нет, точно, ты спишь. Не может человек не спать пять суток!
– Может. Продержите меня еще дней десять, и я вам что угодно подпишу. А пока что я в здравом уме и повторяю: никаких разговоров о терроре мы не вели.
И Макаров отступился. Не думаю, чтоб он пожалел меня. Пожалел себя: надвигались майские праздники и, конечно же, хотелось погулять два-три дня. А я радовался: перехитрил их! Маленькая, а победа...
К вопросу о терроре мы с Макаровым вернулись месяца через полтора. Он показал мне протоколы допросов четырех ребят - вернее, только их подписи и ответы на вопрос, был ли в присутствии Фрида разговор о желательности насильственной смерти Сталина.
Уж не знаю, какими способами он и другие следователи выбили из них нужный ответ, но только все четверо подтвердили: да, такой разговор был.
– Видишь?
– грустно сказал Макарка.
– Так чего же упираться? Ты изобличен полностью, поверят четверым, а не одному. Давай, подписывай.
И я смалодушничал, подписал такое же признание. Но странное дело: после этого я почувствовал даже какое-то облегчение. Теперь мне было все равно - хуже быть уже не могло. Так же думали и мои однодельцы.
Легче стало и следователям. Главное признание было получено, оставалось только проверить драматургию, свести несколько линий в один сюжет, распределить роли - кому главную, кому - второго плана. Например, про Юру Михайлова, самого младшего из нас, в одном из протоколов было написано: "Михайлов сам не высказывался, но поддерживал наши антисоветские выпады криками "Так! Правильно!" (Смешно? Но эти крики обошлись ему в восемь лет. Из лагеря он привез туберкулез, шизофрению и умер через несколько лет после выхода на свободу, совсем молодым).