Мост через Жальпе
Шрифт:
Молоденькая девушка, чуть уставшая от жизни, перестала обращать внимание на то, что лиф ее платья расстегнут, что кружева вокруг шеи смяты, словно крылья птицы; она поначалу тихо, а потом громче и все увереннее говорила что-то своему соседу. Губы девушки были бледны, крупные красивые зубы обкусывали слова, как печальную судьбу. Эта девушка, кажется, сама не понимала, рассказывает или беседует сама с собой, или вообще молчит — она была участницей этого праздника, а здесь, как уже говорилось, каждый пришел на встречу с самим собой. «Каким бы был наш праздник, если бы, уходя, мы не оставили себя за этой дверью? Такой, какой я приехала сюда из своих лесов, из своей школы, я не хочу возвращаться. Будь я невинной, тоже стыдилась бы вернуться такой с праздника. Господи, разве я вынесла бы, выдержала бы все, что валится мне на голову за месяцы и годы, если бы не наши праздники? Как по-вашему? И еще попробуйте себе представить — уже два месяца мы думали об этом зале, о столах и цветах… Сейчас мы посидим здесь, потанцуем, споем, — и все это будет хорошее, настоящее, будем танцевать до упаду, а потом я вернусь в свои леса… Совершенно одна. И буду ломать руки оттого, что нельзя снова быть невинной и в тягчайшем грехе каждый раз сызнова праздновать наши праздники. Не глядите на меня так, словно способны одним взглядом все понять и оценить. Я разговариваю с собой, совершенно одна, одинока, в лесной глуши… Жалко, еще не знаю, какое бремя вы таскаете на своей спине…»
Продолговатый зал со столами, цветами и двумя лозунгами. На сцене — пианино и там, чуточку горбатая девушка клюет пальцами клавиши, и вот уже эта, что из лесов и совершенно одна, стоит в толпе, ее глаза бегают по сторонам, волосы разметались, голубая жила тянется от шеи по щеке, извивается на лбу, где набухает еще больше. Девушка не видит и не слышит, она не людям показывает себя, свою набухшую жилу и податливую, но крепко стиснутую грудь, длинные ноги, когда в танце веером раздувается платье. Может, все то, о чем девушка негромко говорила сейчас, она пытается изгнать из себя именно через эту жилу? Она упоенно и страстно поет испетые, дешевые слова, но на ее устах, в ее лесном мире слова эти обретают смысл: «Розу, алую розу…»
Ему тоже хотелось бы петь, побыть в толпе наедине с собой — ведь на людях это так редко удается — и сбросить с себя бремя месяцев и лет.
Продолговатый зал, столы и цветы. Цветы уже вянут от дыма и шума. Он садится в сторонке и глядит на лесную девушку и на ту, что на возвышении, у пианино…
Какое печальное бремя! Никогда уже не уйдет из памяти клевер — он видит клевер каждый раз, когда наталкивается на загадку посложнее, а сны с клевером — цветущим или едва проклюнувшимся, свезенным на сеновал или рассыпанным на дворе, — приходят много раз за год. Он смотрит на девушку, еще слышит ее слова о розе, но, сам того не чувствуя, уже берет вилы и поддевает охапку клевера с телеги, а потом поднимает, поднимает, поднимает… В конце сеновала, почти утонув в яме, которую сама вытоптала, девушка едва успевает принимать клевер, он хохочет, а она из последних сил, умаявшись и распарившись, откидывает от себя клевер, забыв, как откровенно обнажаются ее длинные загорелые ноги.
На току, на рассыпанных головках клевера, сидит полосатый кот и внимательно наблюдает за ним, коту что-то не нравится, он сам не при деле и потому лучше замечает все недостатки. Кот водит усами и говорит:
— Да перестань такими здоровенными охапками кидать, еще надорвешься, да и у девчонки пот по ляжкам течет.
Он и впрямь перестает, втыкает вилы и сердито говорит коту, причем девушка наблюдает за ними сверху:
— А ты иди мышей ловить, все лучше, чем зря болтать…
И у кота в это время появляется работенка, потому что из клевера в конце сеновала выбегает мышка, она тоже скачет по клеверным головкам иноходью, как хорошая лошадка, кот шустро кидается на нее и обхватывает пастью зад, потом выплевывает и матерится. Девушка на клевере покатывается со смеху, парень теперь смотрит на нее почти с любовью — до того хороша эта уставшая девчонка… Кот ругается:
— Вот дрянь, она же отравленная!..
Кот еще не очень-то напуган, но страх уже пробирается к нему под шкуру, потому что когда появляется следующая мышка — пожалуй, симпатичнее первой — он тянет время, и только осуждающий взгляд парня принуждает его исполнить свой долг: и эту цапает за хвост, потом снова разжимает зубы и долго отплевывается:
— Дрянь! Так и думал — и эта отравленная.
Но мышам нет конца. Сразу же за этой появляется третья, она была последним экспериментом для кота. Выплюнув и ее, он буркнул:
— Хватит! И так уже получил слишком большую дозу отравы!
Говорит он твердо, никто не заставит его кидаться на мышей, а те без боязни вылезают из клевера и маршируют, переставляя лапки с одной головки клевера на другую. Вслед за третьей из кладей стали вылезать мыши все более крупных размеров, кот, струхнув, куда-то удрал, завизжала девушка на кладях в конце сеновала, потому что теперь шли мыши величиной с доброго кота, подскочив, некоторые пробовали дотянуться до девушки на клевере — стращали или впрямь хотели укусить. Девушка уже визжала. Парень стоял на телеге, едва удерживая в дрожащих руках вилы.
Сон юных дней… Но не таилась ли в нем великая истина, аккумулированная, густая, как сосновая живица, как деготь, — в зависимости от того, какой цвет ты пожелаешь увидеть? Не был ли этот сон пророческой истиной — раз он видит его постоянно по сей день, уже поверив, что все так и было, что была какая-то порожденная действительностью мысль, мучительное переживание, перешедшее в сон, в образ? Не будь этого, разве слышал бы он по сей день испуганный девичий голос:
— Бей их, вилами коли!
А вилы он удерживал с трудом, дрожала рука, девушка всхлипывала, мыши перестали подскакивать, уже не пытаясь дотянуться до нее. Маршировали быстро, мышиная колонна стала похожа на колонну немецких мотоциклистов, двигающуюся по берегу озера.
Сны выдают его. Сны напоминают ему и всегда будут напоминать: ничто нигде не пропадает, все заряжается в огромный аккумулятор возраста…
Тогда он глядел на удаляющуюся колонну, возненавидя и себя, и кота и бессильно себя осуждая. Девушка еще плакала от страха, а может, и не от страха, от разочарования. Он ведь не защитил ее!.. В одно мгновение он перестал видеть ту девушку на клевере, может, она провалилась сквозь землю, он вернулся из прежнего времени в теперешнее, девушка с жилой уже танцует, и поет она не о розе, а о деревне, умоляет не покидать эту деревню. Умоляет с отрешенной улыбкой, поскольку она уже в своем лесном уединении.
Люди стоят вдоль стен продолговатого зала, раскачиваются, участники праздника, взявшись за руки, затягивают песню. Горбатая девушка все еще сидит за пианино, костлявые ручки лежат на клавишах: ждут работы.
В продолговатом зале раздается испуганный, но мощный голос:
— Теперь уже все. Бегу отсюда, куда глаза глядят. На дворе, на тропинке, стоят скульптуры с цепами и укладывают всех себе под ноги. Побегу, а то еще жить хочется. Авось, как-нибудь прошмыгну.
Он хотел бежать в одиночку, ибо люди собрались здесь, дабы каждый открылся самому себе, но слова его все услышали и, скуля, бросились к двери мужчины, женщины, девушки. Некоторые выскакивали из окон, все мчались в одном направлении — туда, где раньше была большая куча щепок, подчищенная граблями, как на троицу. За этой кучей, на клеверище, высилась огромная каменная скульптура — фигур десять в ней — все они были с цепами, а когда люди приблизились, то они стали двигаться: если не попадала одна, сшибала другая, проскользнув мимо второй, непременно угодишь под цеп третьей; лежащих у подножия скульптуры было уже довольно много. Некоторые, подбежав к фигурам, спотыкались о мертвецов и падали рядом со своими братьями и сестрами, умирая со страха. Немногие осмелились нырнуть в сторону, и несколько фигур накренились со скрипом и скрежетом, а цепы со свистом разрезали воздух, однако кое-кому все-таки удалось ускользнуть.
Он выскочил из зала не первым и не последним. Грустно было оставлять людской праздник, но еще печальнее стало, когда пришла мысль о смерти. Он бежал, вытаращив глаза, мысленно прощаясь с дорогими ему людьми, но ни одного не мог даже в мыслях дозваться.
Подбежал совсем близко, остановился, подсовывая голову под цепы и еще сильнее тараща глаза, фигуры в этот миг уже вознесли руки со своими орудиями, но их руки так и застыли, а злобные свирепые глаза показывали, что ему нельзя ни быть убитым, ни пройти мимо. Он еще медлил, лепетал какие-то слова, пытаясь выяснить, в чем дело, но самая крупная из фигур, взяв цеп одной рукой, другую сурово протянула, показывая, что ему надо вернуться.
Он с грустью повернулся, поняв все, через несколько шагов обернулся, но, увидев это, фигура опять протянула руку, наклоняясь и угрожающе кренясь.
Недалеко от праздничного зала он столкнулся с беглецами, чей-то лоб ударил его по лбу, кто-то наступил на него башмаком. На четвереньках пробирался он в продолговатый зал. Людей там было уже немного, из разбитых окон доносились вопли избиваемых и поваленных, девушка из лесной глуши кружилась в обнимку с молодым пареньком, а горбунья еще играла. Потом одинокая девушка запела — странно, как из-под воды. По-видимому, и она устала. Человек девятнадцать, самых преданных участников праздника, сидели на стульях у белой стены, некоторые уже были на полу, те, что сидели на стульях, опустили руки меж колен, один ходил с кувшином, наливая в протянутые бокалы какой-то напиток. Подошел и к нему, он отказался. Через разбитые окна в это время донесся противный вопль, видно, там не попали, только задели человека, и тот вопил, пока не бацнули еще раз. Когда вопль замолк, разливавший напиток человек, глянув на него глазами цвета увядшего клевера, сказал: