Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мост через Жальпе
Шрифт:

Да, здесь. Именно здесь, в этих пустошах, в этих лесах, на этих дорогах да тропах, все, пожалуй, и началось, стало обретать смысл… В этой школе, которая стоит на пригорке и которую еще долго после войны называли прогимназией; да, все началось здесь — он знает наверняка, и холодок пробегает по телу, когда затаенная мысль, проклюнувшись где-то в глубине мозга, силится выбраться на поверхность, принизить все, что происходило здесь, в этих священных для него местах, однако другие, обнадеживающие мысли не дают ей выйти на свет, заглушают, а та мыслишка дребезжит чуть слышно — вроде бубенцов едущей за версту лошади, — да, все началось именно здесь, только, милый мой, не здесь ли все и кончилось, не здесь ли кончилось умение брать, брать, брать, лепить к себе, к ушам, ногам, спине, голове все, что попадется на твоем пути, лепить, как лепит ласточка гнездо, — с той лишь разницей, что ласточка лепит устремленнее, сознательнее, а ты лепил, блуждая в отроческом тумане. Но ведь бывает же, что и ласточкино гнездо падает наземь, так почему не может упасть и это твое гнездышко?

Здесь, здесь все началось и… Нет, не кончилось, ведь столько лет прожито — и есть намерение пожить еще. Здесь он стоял в толпе выпускников, их было много, два класса, стоял — да и сейчас стоит на фотографии, гордясь и поеживаясь, поскольку у него единственного была заплата на локте пиджачка. Здесь преподаватель русского Галчевский — высокий, седовласый, интеллигентный человек с усиками — не спеша рассказывал он про былины и задумчиво замолкал, устремив взгляд в окно, где по пыльной дороге спускались с холма солдатские колонны. Не заглядывая больше в свои записи, Галчевский с былин тут же переходил на Чацкого, на Достоевского, Петроград и революцию. И когда раздавался звонок на перемену, он продолжал говорить, не отрывая глаз от спины последнего солдата в колонне, исчезающей за поворотом у водяной мельницы.

Здесь же была учительница Каралюте[2] — красивая у нее фамилия, да и сама она красавица. Когда Каралюте появилась, наши девчонки стали раздражительнее, злее, не упускали случая подчеркнуть, какие мы невежи, неучи, бестолочи, оболтусы, словно и впрямь были виноваты в том, что по советам и под опекой учительницы Каралюте мы научились прыгать через козла; если учительница вдруг решала ждать прыгуна, положив на подоконник дневник, расставив руки, улыбаясь и внимательно следя, чтобы, не приведи господи, прыгун, зацепившись, не растянулся на прогнивших половицах коридора прогимназии, чтоб не шмякнулся (зала у нас не было, но и сейчас — это подтвердит и бывшая наша учительница — даже в самых замечательных залах, ручаюсь, вы не прыгаете через козла лучше нас), — мы летели будто филины, улетали далеко, учительнице Каралюте приходилось пятиться и на самом деле ловить нас, как птиц, чтоб мы не ударились в стену. Когда мы ударялись, нет, не ударялись, а прикасались к учительнице, то чувствовали, как ласково щекочут наши поросшие белым пушком щеки кружева ее блузочки… Зато из девчонок почти ни одна не одолела козла, прыгали без всякой охоты, да и учительница, как нам казалось, ловила их, равнодушно глядя перед собой. Мы не только хорошо прыгали через козла — примерно через месяц после появления новой учительницы однажды вечером оказались в ее комнате, а перед этим, заливаясь потом, пилили для нее дрова, кололи и складывали в сарае, а те, что не уместились — под навесом, у хозяев учительницы было много всяких сарайчиков. Дрова ей привез отец, привез издалека, позавчера, направляясь в школу, мы видели, как в этот двор свернули сани, груженные бревнышками, слышали, как противно визжали полозья на щебенке. Отец учительницы наутро уехал, оставив дочке не только целый воз дров, но и две большие бутыли с жидкостью, что гналась в кустах и, то ли потому что у учительницы не оказалось ничего другого, чем нас отблагодарить, то ли потому, что ей самой хотелось хоть раз в месяц приятнее провести вечер, она дала из одной бутыли отхлебнуть и нам, сама тоже отхлебнула, и вскоре мы уже обращались к ней по имени; учительница так велела — ее звали Габия[3] (ничего себе — Габия Каралюте!). У нее был старенький патефон, мы стали танцевать, больше всех бесчинствовала наша Габия. Паскудные попадаются люди, не умеющие пользоваться божьим даром — рассудком, таким человеком оказался хозяин Габии, ходил, гад, каждый вечер в костел, и додуматься же до такого: привел директора! Директор вошел как раз в тот момент, когда Габия по нашим коленям из рук в руки летела вокруг стола. Директор был доброй души человек, однако на доносы даже сейчас начальство обязано реагировать, а тогда, в те времена, другой возможности и не было. Итак, — директор обязан был придти, встав для этого среди ночи (потом по пьяному делу проболтался хозяин бывшей (!..) Габии, что директор уже спал. Обычное дело: когда власть дремлет, подчиненные бесчинствуют; сони во власть не годятся). Наша учительница, наша Габия еще толком не очухалась, едва успела спрыгнуть с колен одного из нас (я не говорю, что с моих) и пригласить директора к столу, подскочив к нему и расстегивая пуговицы блестящего плаща (пальто директор к тому времени еще не осилил купить), а директор, поняв, что сквозь дверную щель за этой божественной Вальпургиевой ночью одним глазом наблюдает хозяин, спросил:

— Что здесь творится?!

— Директор, мы учительнице дров накололи, — сказал кто-то из нас.

— А теперь чем занимаетесь?

— Директор, я хотела детей угостить…

Наша Габия была уже не та, не приведи господи увидеть человека, столь переменившегося перед лицом начальства!

Хозяин Габии, по-видимому, решил, что воздаяние — для Габии и для него (моральное) — будет достаточном, тихо, однако так, чтобы мы все расслышали, захлопнул дверь. Тогда директор, тоже тихо, сказал:

— Габия, нехорошо получилось. О чем ты думаешь? Осторожней надо. Давайте расходиться, мальчики.

Мальчики разошлись, и каждый решил для себя, что этот вечер был самым прекрасным в его жизни и самым гадким, ибо показал, что человеку никогда не будет дозволено поступать так, как ему хочется.

Наверное, не только из-за этого вечера, наверное, были и другие причины, однако учительницы Габии Каралюте мы вскоре лишились, и было неприятно складывать на сани ее отца расколотые березовые дрова, неприятно было, что они, сухие и звенящие полешки, не были здесь использованы по назначению, а улетят в трубу где-то далеко от нас. Отец Габии Каралюте дров из-под навеса не носил, носили мы, хотя учительница и говорила, что лучше бы нам не соваться; это еще может выйти нам боком. Ее отец складывал полешки на сани, вначале он был в залатанной шинели, потом снял ее, полешки он укладывал, как карандаши в пенале, — плотно, аккуратно, был он печален, говорил, что ему приглянулся наш городок, что его дочка теперь получила совсем неплохое место, да и новый хозяин у нее как будто порядочный человек, итак, пребывая в печали и аккуратненько укладывая полешки, отец нашей учительницы Габии Каралюте несколько раз, медленно покачивая головой, произнес:

— Век живи, век учись…

Могли бы мы возразить против этой истины тогда?

Можем ли возразить сейчас?

Весной один из нас на велосипеде смотался в школу (восемьдесят километров! Да еще с хвостиком!.. Как ее отец доставил туда дрова?..), куда перевели Габию, но не застал ее, она как раз была в Каунасе — всегда ведь кто-нибудь уезжает куда-нибудь, если он тебе нужен.

Не зря вначале были сказаны слова, что все началось здесь, на холме, где по сей день торчит хвостик деревянной школы — сейчас она обросла пристройками. Если не началось, то хотя бы стало сматываться в единый клубок из разноцветных нитей.

Без учителя мы пробыли недолго; без ксендза костел нашего городка пробыл дольше, приезжал изредка из Павяркальниса дряхлый старичок, но он засыпал на самом волнительном месте проповеди… Мы слышали, что хозяин Габии отправился в большой город и пожаловался на него церковным властям. Вернувшись, с раннего утра торчал перед костелом, дожидаясь нового ксендза. Без учителя физкультуры мы долго не пробыли, да и старик для такого дела не годится. Вскоре пронесся слух, что приехал новый, что поселился у того же хозяина, что и Габия, что он женат, что его жена Эльзите начала работать в канцелярии школы. Мы еще в глаза не видели учителя, еще не все из нас знали, что его фамилия Алунас, а имя Пранцишкус (вскоре все называли его Франческо, такое имя в младших классах упомянула учительница музыки), а девчонки нашего класса уже рассказывали про Алунаса всякие байки; любопытнее всего было, что Франческо ночью всегда зябнет и, стуча зубами, то и дело клянчит:

— Эльзите, дай мне положить ноги тебе на живот. Чертовски холодно…

Эти слова, в достоверности которых никто не сомневался, пустила в ход одна восьмиклассница, жившая у хозяина бывшей учительницы Каралюте, а теперь учителя Алунаса — как раз рядом с комнатой учителя. Из-за того, что учитель Алунас был женат, что его Эльзите молоденькая да хорошенькая, что сам Алунас роста небольшого, головастый, большеротый и в штанах-галифе, наши девчонки к физкультуре относились как к обязательному, неизбежному уроку, который надо свалить с плеч и все тут; не столь часты такие чудесные совпадения, какие случались, когда нам преподавала… Будет об этом! Алунас, кстати, не только нас, когда мы прыгали через козла, не ловил, но и девчонок, многие из которых нескладно плюхались на пол коридора, — Франческо обычно поглядывал в окно, в ту сторону, где находилась школьная канцелярия. Забывал глядеть только, когда заводил песню, а петь он обожал, голос у него был, как у органиста нашего костела, с дрожью. Мальчикам он преподавал не только физкультуру, но и военное дело, учил разбирать и собирать автомат. Жалко было смотреть на него, когда он, глядя в окно, затягивал: «Орленок, орленок!..» Однажды затянул и литовскую, но больше пел русские — видно, потому, что и военную науку преподавал на этом языке. Особенно потряс нас один урок: Франческо выстроил нас на площадке перед школой, поддел ногой прикатившийся мяч — на другом краю площадки малыши играли в «квадрат» — встал впереди колонны, взмахнул, будто дирижер, рукой, круто повернулся и затянул, печатая шаг:

Артиллеристы, Сталин дал приказ,

Артиллеристы, зовет отчизна нас!..

Вот черт — слова-то мы еще толком разобрать не успели, может, только первое и второе, и — странное дело: вскоре мы орали во всю глотку за своим наставником, видели — даже директор высунул голову из кабинета или из учительской, пожалуй, отдельного кабинета у него тогда и не было. Особенно вдохновенно тянули мы слова:

Из сотен тысяч батарей,

За слезы наших матерей!..

Пели и видели плачущих матерей и отцов!

Верно, верно — тогда все началось, тогда. Тогда мы получили и настоящие фабричные лыжи — выхлопотал учитель Алунас, не годится в этом месте поминать его прозвищем. Выхлопотал, раздал, все, кто только захотел, получили, сказал, держите, ребята, дома всю неделю. Через неделю придется передать другому классу.

…Да, все начиналось здесь. Отсюда он тогда и уехал, ушел или как еще сказать, если на лыжах. Последний урок был физкультура, они катались с горок, учитель Алунас появился лишь в конце урока, когда все собрались у двери класса, чтобы взять полушубки, ранцы и книги.

— Ребята, — сказал, встречая их, учитель. — Вы читали? Читали, как быстро пробежала на коньках (она-то на коньках, а мы — на лыжах…) Лидия Скобликова?

И он развернул газету.

— Полюбуйтесь!

Полюбовались. Пустили газету по рукам — надо было полюбоваться хотя бы из вежливости. Нагнулась, руки отбросила, шапочка с белой полоской — будто хохолок чибиса — ноги длиннющие, а зад обтянут специальными штанами… «Что твоя сеялка…» — брякнул кто-то, и учитель Алунас поморщился.

И как часто бывает — эта Лидия Скобликова, эта фотография не выходили у него из головы, не выходили всю дорогу, пока он ехал полями домой — учитель Алунас разрешил отправиться на лыжах домой, в далекие деревни, если кто желает, только просил не сломать.

Поделиться с друзьями: