Мова
Шрифт:
Я больше не мог это слушать. Мне очень хотелось не просто уйти – убежать прочь, но я держался. «Байка с капюшоном зеленого или темно-синего цвета» была накручена у меня на поясе, будто патронташ. Интересно, когда до них дойдет, что во время танца людям свойственно снимать теплую одежду? Когда они изменят критерии поиска? Стараясь изобразить самую обычную беззаботную походку посетителя музыкального фестиваля, я пошел прямо в сторону агента. Он во что-то внимательно вслушивался по своему наушнику, но, увидев меня, на секунду – буквально на секунду – насторожился: его глаза прищурились. Еще немного, и он бы меня задержал.
Может быть, они, как звери, физически чувствуют человеческий страх. А страха в моем лице, в спине и под коленями было больше всякой меры. И тут он внезапно безразлично повернулся ко мне спиной. Я понимаю его логику: он понял, что я понял, что он агент Госнаркоконтроля. Мой страх объясним, а поэтому на изумрудного цвета байку, завязанную на поясе, можно не обращать внимания.
Прошел мимо аттракционов, мимо будочки Genes for Fun, где можно прикупить себе 15 минут жизни в образе Эйнштейна или Пресли, мимо активатора счастливых воспоминаний, мимо уменьшительной машины, в общем, мимо всего этого шарлатанского хлама, которым забита площадка любого музыкального фестиваля. Иногда возникает ощущение, что единственное, что производит современная наука – это вот такой коммерчески привлекательный, но совершенно ни для чего серьезного не пригодный хлам: сотовые телефоны, 3D, 5D, 7D-аромавизоры, еще чуть более быстрые машины, на которых все равно можно приехать только из унылого офиса в унылый дом. Причем по пробкам. Да. И рак они, кстати, лечить так и не научились.
В темноте блеснул проем одного из боковых выходов: фонари, два одиноких мента и охранник, который, увидев меня, оживился:
— Уже уходите, молодой человек? Давайте я сам поставлю на роговицу, чтобы вы вернуться могли!
— Спасибо, не стоит, – я улыбнулся и махнул рукой – я совсем ухожу, сам себе зрачки маркируй, идиот.
Я успел отойти буквально на несколько метров, когда увидел впереди, в низком чахлом ельнике, который отделял аэродром от высоток, дюжину темных фигур. Первой моей мыслью было: и тут нашли. Но фигуры были какие-то не такие – худощавые, какие-то скрюченные. Может быть, если бы я шел через главный выход, этого бы не произошло, но кто его знает: Минск – город жестокий. Короче, я понял, что намечается заваруха только тогда, когда бежать было уже поздно.
Они обступили меня, будто те противные шестиэтажки, в которых такие, как они, и живут, обступили площадку Боровой. Но все не решались подойти ближе, поскольку бандерлогам в принципе свойственна боязливость. Когда глаза привыкли к темноте, я рассмотрел их неброскую красоту: отвисшие вьетнамские треники, кепки-семки, латунные перстни на пальцах – все то, что у них уже лихорадочно перенимала клубная молодежь, которая танцевала буквально в ста метрах отсюда. Но на этих все это выглядело тру. И потому – страшно.
Наконец из группы выделился один, немного менее горбатый и худой, и, сплюнув, задал мне какой-то вопрос. Остальные переминались с ноги на ногу и ждали. Я не услышал, что он спросил, потому что было довольно шумно – Боровая всегда отличалась тем, что после фестивалей возрастало число посетителей лор-кабинетов.
Тогда он подошел совсем близко, положил мне руку на плечо и закричал, прямо в ухо, потому что иначе он сам бы себя, вероятно, не услышал:
— Зачем ваши Белого покатили?
— Что? – из этой фразы я понял только слово «зачем». Ну и вопросительный знак в конце.
— Белого! Ваши! Белого! Покатили! Зачем? – спросил он.
Я до сих пор подозреваю, что, может быть, на этот вопрос и существовал некий правильный ответ и что, крикнув ему: «Потому что Белый с цыган не откатил!» или «Потому что братва ему маляву кинула!» или «Потому что двадцать восемь», — можно было избежать махача. Но все, что я сделал – это просто еще раз спросил:
— Что?
И он меня ударил – кулаком в зубы. Я покачнулся, но не упал и получил еще под дых и по голове. И вот, уже глотая пыль, щедро политую кровищей из носа, я услышал, как они подбегают со всех сторон. Кто-то бьет меня с размаху по спине так, что отдает аж в ноги. Чьи-то быстрые руки вынимают из карманов кошелек и телефон. Губы покрываются каким-то буграми, набухают и немеют, немеют… Глаз заплывает, в общем, я, прямо как в Genes for Fun, становлюсь другим человеком, значительно менее поворотливым, чем я сам. Человеком с широченными скулами, огромными губами, узкими китайскими глазками и соленым привкусом во рту.
Вот тут, где-то на грани полной бессознанки, я с удовлетворением ощутил поднимающуюся изнутри меня ненависть. Набрав в пригоршню земли, я сыпанул ею в глаза тому, кто был ближе. С оттяжечкой и удовольствием саданул ему по яйцам ногой так, что тот аж завизжал, как поросенок – крик прорвал даже грохот фестивальных басов. Со всей силы, которая еще оставалась в теле, брыкнулся куда-то в темноту, и нога попала в мягкое, хрюкнувшее от боли. Движимый пульсирующим безумием, встал на колени, готовый грызть, жрать, разрывать шеи зубами. Но нападающие уже скрылись – вот даже такого придушенного сопротивления оказалось достаточно, чтобы их напугать. Постоял так, покачиваясь на коленях, и упал на землю, ощущая, как голову изнутри разбивает камнебойный молот боли. Засмеялся, выхаркивая кровь: что за штука жизнь! Минуту назад меня чуть не арестовали, а теперь – еще чуть-чуть и вообще замочили бы. Просто так. Я потерял сознание, а когда включился, увидел над собой ноги милиционера – он озабоченно меня рассматривал, и на его лице читалось: «Нападение! Ограбление! Это же дело надо возбуждать! И это будет еще один «висяк» в нашем Советском РОВД!». Из-за забора доносились звуки того же трека, под который я вырубился.
— Парэнь, ты как? – спросил он меня, наклонившись.
Какое-то акустическое чудо позволило мне услышать его вполне разборчиво. Даже через басы.
— Хорошо, дяденька милицанер! – прокричал я ему в лицо. – Все хорошо! Не стоит беспокоиться!
— Сколько их было? Приметы помнишь?
Каждая черта его лица молила, чтобы я не помнил приметы.
— Не знаю! Со спины напали!
Он благодарно кивнул. Я улыбнулся разбитыми губами и прокричал, преодолевая тошноту:
— Спасибо за беспокойство, товарищ милицанер! Я сам справлюсь! Возвращайтесь на пост!
Милиционер вежливо махнул рукой, его лицо стало светлым, будто лик ангела.
На его поясе лихорадочно мигал красным индикатор мова-сканера. Писка сканера не было слышно из-за музыки.
На Логойке я взял такси и вскоре уже отлеживался дома. Самое смешное, что сверток с мовой бандерлоги не нашли, он все еще лежал в кармане байки, а обчистили они штаны. Листок оказался необычный: это был не фрагмент, взятый из бумажной книги, но и не обычная кустарная рукопись. Больше всего она напоминала распечатку текстового файла на казенном принтере. В шапке распечатки стоял номер – то ли копии, то ли фрагмента — «22993\СП».
Мне показалось логичным, что этот казенный наркотик не вставит, потому что его задачей было исключительно подвести меня под статью. Я думал, что тут в принципе будет не настоящая дурь, а только какое-то плацебо. Но до меня быстро дошло, что, если бы они мне передавали просто невинную бумажку с буковками, не было бы никаких оснований для возбуждения уголовного дела. Так что госнаркоконтрольский стафф должен был вштырить сильно и держать по-взрослому.
Текст на свертке был странноватым – перевод какого-то европейского средневекового фрагмента, может быть – фейк или mockumentary. Потому что написано было от имени женщины, а во время Османской империи, когда правил янычар-ага, — женщинам не то что путешествовать и приключенческие тексты писать не позволялось, они даже из дому без разрешения мужа выйти не моли. Вот что было на листке:
«Ён меў дыяментавы гадзіннік, і аздоблены дыяментамі нож, і пярсцёнак, і футра сабалінае на сабе. У другой калясцы былі дзве яе нявольніцы і яе малыя дзеці, і ўзялі мы з сабою шмат добрых страў і цукровых сіропаў для піцця вады. А я загадала свайму лёкаю, каб дзеля мяне ўзяў дзве маленькія пляшачкі віна, і каб схаваў іх у калясцы, і каб мая кадыня не бачыла. Мы былі ў садзе, а каляскі стаялі ля саду. Я пасля частавання выйшла нібыта па нешта і сказала майму лёкаю: «Дай мне адну пляшачку віна». І я выпіла яе, а другая, поўная, засталася. Але ў Стамбуле існуе забарона піць і прадаваць віно, і таму частая і строгая варта ходзіць. І наткнулася варта на наш поезд, і знайшлі яны пляшку віна, і другую, выпітую (але з вінным пахам), і пыталіся, хто гэта піў? Фурман сказаў: «Не ведаю». Пыталася варта, што гэта за белагаловыя з мужчынамі? Фурман сказаў: «Гэта яны нанялі ў мяне каляскі». Варта толькі кепска пра нас падумала, мяркуючы, што той сын Фейзула – кепскі чалавек і мы, белагаловыя, людзі распусныя і дурных паводзінаў. Дык без цырымоніі пачалі яны яго, небараку, тармасіць на вачах у маці і адабралі гадзіннік, нож, сабалінае футра, а яго цапамі ўзяліся біць, і ён пад вартаю пад арышт за тую правіну пайшоў. Гэты Фейзула быў пакаёвым пахолкам у стамбульскага янычар-агі, гэта значыць, што ён клапоціцца пра турбаны янычар-агі. А мяне выратаваў Бог ласкаю сваёю»[12].