Мой бедный, бедный мастер…
Шрифт:
— Игемон…
— Молчать! — вскричал Пилат и бешеным взором проводил ласточку, опять впорхнувшую на балкон.— Ко мне! — крикнул Пилат.
Когда на этот зов вернулся секретарь и конвой, Пилат объявил, что утверждает смертный приговор, вынесенный Синедрионом преступнику Иешуа Га-Ноцри. Секретарь торопливо записал сказанное Пилатом.
Через минуту перед прокуратором стоял вызванный им кентурион Крысобой. Ему прокуратор сухо приказал сдать преступника другому кентуриону, накормить перед казнью, не бить, но заставить его молчать, а солдатам запретить под угрозою тяжкой кары говорить с преступником или даже отвечать на его вопросы.
По знаку Марка вокруг Иешуа сомкнулся конвой и вывел его с балкона.
Когда же Крысобой вернулся, прокуратор приказал ему немедленно отправить все, что нужно для казни, то есть столбы, цепи, в сопровождении легионеров на Лысую Гору.
Затем он вызвал к себе легата легиона, попросил его выстроить на площади у помоста лифостротона когорту для объявления приговора осужденным преступникам и кроме того передать командиру кавалерийской алы, чтобы она была готова к отправлению на Лысую Гору, чтобы ее оцепить.
Этим не ограничились распоряжения прокуратора. Сухим и безразличным голосом он приказал секретарю пригласить к себе на последнее совещание первосвященника Иосифа Каиафу, а затем, немного погодя, еще двух членов синедриона.
Когда солнце поднялось до самой высокой точки, до которой оно могло подняться, в саду дворца встретились наедине прокуратор и первосвященник иудейский Иосиф Каиафа. В саду было тихо, но острым слухом уловил прокуратор дальнее низкое ворчание, над которым взмывали по временам слабенькие крики, и понял, что там на площади, где возвышается каменный тяжкий помост — лифостротон, уже скопилась в волнении толпа, ожидающая приговора над разбойниками, и в толпе этой кричат беспокойные продавцы воды.
Прокуратор начал с того, что пригласил первосвященника войти на балкон, в тень, но первосвященник извинился и отказался, сославшись на то, что закон не позволяет ему это сделать накануне праздника.
Тогда Пилат заговорил. Он сказал, что разобрал дело и четвертого арестованного в эти дни, именно — Иешуа Га-Ноцри, и согласился с мнением Синедриона о том, что Га-Ноцри необходимо казнить, и утвердил смертный приговор.
Таким образом, к смертной казни, которая должна была исполниться сегодня, приговорены четверо — Дисмас, Гестас, Вар-Равван и Га-Ноцри.
Первые двое взяты римской властью, числятся за прокуратором и, следовательно, о них здесь речь идти не будет.
Последние же — Вар-Равван и Га-Ноцри — взяты Синедрионом. Согласно закону, одного из двух преступников нужно будет отпустить на свободу в честь наступающего сегодня великого праздника Пасхи.
Итак, прокуратор желает знать, кого из двух преступников желает освободить Синедрион — Вар-Раввана или Га-Ноцри?
Каиафа склонил голову, в знак того, что вопрос ему ясен, и тихо сказал:
— Синедрион просит отпустить Вар-Раввана.
Прокуратор знал, что ответит ему первосвященник, он твердо знал это, и задача его заключалась в том, чтобы показать, что ответ Каиафы вызывает его изумление.
Пилат это сделал, и сделал с большим искусством. Брови на надменном лице прокуратора приподнялись, он прямо в глаза поглядел первосвященнику с самым вежливым изумлением.
— Признаюсь, этот ответ меня немного удивил,— сказал мягко прокуратор,— боюсь, нет ли здесь недоразумения?
Пилат объяснился. Римская власть ничуть не покушается на право духовной местной власти, об этом и говорить нечего, и первосвященнику это хорошо известно, но в данном случае налицо, по-видимому, ошибка. И в исправлении этой ошибки римская власть заинтересована.
В самом деле: преступления Вар-Раввана и Га-Ноцри совершенно не сравнимы по тяжести. Если второй повинен в произнесении нелепых речей, смутивших народ в Ершалаиме и в других местах, то первый, виновный в том же самом, безмерно отяготил себя прямым призывом к мятежу и, мало того, убийством двух человек городской стражи при попытке взять его.
Кроме того: малейшего соприкосновения с Га-Ноцри совершенно достаточно, чтобы убедиться в невменяемости его.
В силу всего изложенного прокуратор просит первосвященника пересмотреть решение и оставить на свободе того из двух осужденных, кто менее опасен, а таким, без сомнения, является второй — Га-Ноцри. Итак?
Каиафа прямо посмотрел в глаза Пилату и сказал тихим, но твердым голосом, что Синедрион внимательнейшим образом ознакомившись с делом, вторично просит об освобождении Вар-Раввана.
Пилат несколько изменился в лице; но вся игра его должна была быть построена на полном спокойствии, и поэтому, так же тихо и равнодушно, он сказал:
— Как? Даже после ходатайства? Ходатайства того, в лице которого говорит римская власть? Первосвященник, повторите в третий раз!
— И в третий раз мы просим об освобождении Вар-Раввана,— отозвался Каиафа.
Все было кончено, это было ясно, и говорить более было не о чем. Га-Ноцри уходил навсегда, и страшные злые боли прокуратора некому излечить; от них нет средства, кроме смерти. Но не эта мысль поразила сейчас Пилата. Он тотчас постарался ее объяснить, и первое же объяснение было странно: смутно показалось, что он чего-то не договорил с осужденным, а может быть, чего-то не дослушал.
Пилат прогнал эту мысль, и она улетела в одно мгновение, как и прилетела. Она улетела, и тоска осталась необъясненной, ибо не могла же ее объяснить мелькнувшая как молния и тоже пропавшая моментально какая-то краткая мысль: «Бессмертие… пришло бессмертие». Чье бессмертие пришло, не понял прокуратор, но мысль об этом загадочном бессмертии заставила его похолодеть.
— Хорошо,— произнес Пилат,— да будет по закону и да будет по-вашему, первосвященник. Сегодня Иешуа Га-Ноцри умрет.
Тут Пилат оглянулся, окинул взором видимый ему мир и удивился: пропал зацветающий розовый куст рядом, пропали кипарисы и гранатовое дерево, исчезла медная статуя в зелени, как и сама зелень. Поплыла вместо всего этого какая-то багровая гуща, в ней закачались зеленые водоросли и двинулись куда-то, а вместе с ними двинулся и сам Пилат. Теперь его уносил, душа и обжигая, самый страшный гнев, гнев бессилия.
— Тесно мне,— вымолвил Пилат, и голос его был тонок,— тесно мне!
Он холодною, влажной рукой рванул пряжку с ворота плаща, и та упала на золотой песок. Он обратил на Каиафу глаза, ослепленные внутренней темною кровью, поднялся со скамьи.