Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мой дед Алексей Пискарёв
Шрифт:

Продолжалось это до объявления воли. Два младших сына, получив возможность, ушли в Москву на фабрику, а старший Василий остался со слепой матерью крестьянствовать. Прасковья, слепая, дожила до старости на иждивении сыновей.

О судьбе Алексея Степановича известно, что он в солдатах попал под Севастополь и там нашел себе смерть. Это известно из синодика в Покровской церкви, где сердобольной барыней села Покровского он оказался записанным на вечное поминовение как воин, «за веру, царя и отечество живот свой положивший». Более сведений о родоначальнике нашей фамилии нет.

Но вот, спустя всего два-три года после написания приведенных выше воспоминаний, появляется совершенно другая и, как кажется, более соответствующая временным рамкам и документам версия последних лет жизни и возможной кончины родоначальника нашей фамилии Алексея Степановича Пискарева. В письме сыну А. К. Пискарев пишет:

Милый Костя!

Я знаю, что ты очень интересовался историей нашего рода, и я тебе писал раньше об этом. Но писал я раньше – по рассказам стариков и основываясь на том, что слышал от них, от стариков. И на основании слышанного мною только предполагал, то есть сочинительствовал, о прошлом нашего прадеда Алексея Степановича Пискарева. Но я недавно читал книгу Сергеева-Ценского «Севастопольская страда». Там он рассказывает про матроса Черноморского Флота Пискарева – участника и предводителя Севастопольского «Бабьего бунта». Зная отчасти замашки и характер нашего прадеда, я сразу же почувствовал, – это он, наш прадед А. С. Пискарев, природный бунтовщик, много раз поротый розгами на конюшне, озлобленный, отданный не в очередь в солдаты по распоряжению своего врага бурмистра, вопреки желанию барыни – графини Толстой. Я лишь крепко задумался над вопросом: не является ли Пискарев, о котором рассказывается в «Севастопольской страде», однофамильцем нашего прадеда. То, что он служил в Севастополе, я великолепно знал по рассказам многих стариков, его помнивших и хорошо знавших, и утверждавших, что он погиб в Севастополе.

Это известие о смерти именно в Севастополе было всем известным фактом, потому что жена прадеда – мать детей его – так была опечалена и так плакала, что от слез ослепла. И второе свидетельство его смерти в Севастополе это то, что барыня велела записать его на вечное поминовение в Синодик Покровской церкви, как «за веру, царя и отечество живот свой положившего на поле брани».

Но, по-видимому, известие о смерти прадеда пришло в нашу деревню с большим запозданием, и впоследствии приспособили все его смерть к огромному количеству смертей в Севастополе. Может, приспособили и потому, что надо было замолчать, скрыть от внимания восстание в Севастополе. Это было выгодно и нужно правительству царя Николая I. Тем более, что это восстание, где участвовал наш прадед, было вскоре после восстания декабристов в Петрограде, и тогда было особенно нужно замалчивать о восстаниях вообще, и характеризовали его просто как «бабий бунт», и всячески замалчивали его, и, в конце концов, свалили все в общую груду Севастопольской обороны.

Все такие соображения заставили меня крепко задуматься о прошлом нашего прадеда. И вот к каким соображениям я пришел.

Мой отец Константин Васильевич отделился от своего отца – моего дедушки Василия Алексеева – и уехал в Петербург. Вскоре к нему в Петербург уехала из деревни и мать. Я остался в деревне у отца матери, дедушки Семена. Я был любимец дедушки Василия, и его я очень любил. И, несмотря на то, что был 6–7-лет-ним ребенком, часто бывал в гостях у дедушки Василия. Это мое детство и моего дедушку я хорошо помню. Потом меня 7-летнего вместе с сестрой Татьяной взяли в Петербург. Хорошо помню, меня немедленно по приезде в Петербург отдали в школу. Мы жили очень бедно. У меня не было сапог, чтобы идти записываться в школу, и одна наша знакомая, тетя Варя, дала обуть мне белые большие полусапожки на высоких каблуках, очень неудобные, но необходимые, чтобы идти записываться в школу. Этот момент особенно врезался мне в память. Мне было 7 лет.

Вскоре после моего поступления в школу в 1890 г. мы получили известие из деревни о смерти моего деда Василия Алексеевича. Он умер, простудившись, пьяный, после поездки в Москву, где продавал дубовые бревнышки тамошним токарям. Все это я помню, ибо очень любил моего дедушку Василия. И лет через 6 или 7, когда я уже работал в литейной, я отлил ему чугунный крест, который и послали в деревню. И крест стоял долго, и теперь стоит, может быть, на могиле моего дедушки. Дедушке моему было в 1890 г., я это знаю, помню, 66–67 лет. Как утверждают в деревне, после отдачи отца в солдаты (надо отметить, что сдача прадеда А. С. Пискарева была незаконна по причине, что у него была семья из трех человек вместе с женой), семью перевели из дворни в землепашцы. Дедушку Василия, старшего в семье, девятилетнего, помнят старики, как он пахал, едва видимый за сохой. «И мы, – вспоминают старики, – жалея мальчика за непосильной работой, помогали ему пахать. Тем более, что мать была слепая».

Значит, выходит достоверно, по годам и прочему, что Алексей Степанович Пискарев был взят в солдаты до 1833 г. Ранее я не мог установить этого года, так как не видел ничего, удостоверяющего время, да и не искал этого, будучи уверенным в рассказах стариков, а потом убежденным и записью в церковном синодике о его смерти, о том, что он погиб в Севастополе. А коли так, то казалось ясным, что раз в Севастополе, то, конечно, там – на Севастопольских бастионах. Иначе не думалось, и думать иначе не мог. А оказывается, по точным расчетам (вы их можете проверить по рассказам сестры Татьяны), А. С. Пискарев, мой прадед и ваш прапрадед, расстрелян как предводитель восстания, прошедшего, может быть, как отклик восстания декабристов, о чем очень неясно говорится и в книге «Севастопольская страда». Расчет мой, кажется, очень точный. Проверьте меня и убедитесь.

Еще есть одно соображение, и, кажется, вполне правильное. Алексей Степанович как очень толковый и для того времени, несомненно, развитой человек, как матрос Черноморского флота, за его расторопность и несомненную смекалку был произведен в унтер-офицеры флота.

Простим моему деду явное заблуждение относительно влияния восстания декабристов на последующую жизнь в отдаленном гарнизонном городе России. Подобное рассуждение Сергеева-Ценского, скорее всего, было вызвано желанием лишний раз угодить цензуре и прочим надсматривающим органам, любившим создавать иллюзию преемственности революционного движения в России. А вот описание Сергеевым-Ценским причин и начала восстания, обстоятельств возможного участия в нем нашего пращура Алексея Степановича я процитирую:

«…Ото всех приходится слышать, что русские генералы очень плохи, но солдаты хороши. Особенно ревностно сражаются на бастионах, как артиллеристы, матросы; но ведь они – родные братья тех матросов и рабочих из флотских экипажей, которые в мае-июне 1830 года подняли восстание. Но восстание это если и было кому известно в остальной России, то только под стереотипным названием „холерного бабьего бунта“».

«Прежде всего, возникает вопрос: была ли действительно чума в Севастополе в 1829–1830 годах? Старики единогласно утверждают, что не было, и называют эту „эпидемию“ довольно метко „карманной чумой“, то есть просто способом для чиновников набивать себе карманы на предохранительных от заноса чумы карантинных мерах.

Казалось бы, как можно набить себе карман на чуме? Но для русского чиновника, заматерелого взяточника и казнокрада, всякий повод есть повод к наживе, и ни один не плох. Чума так чума, и при чуме, дескать, живы будем.

При императоре Павле, рассказывают, был один чиновник, который все добивался получить место во дворце: „Ах, хотя бы за канареечкой его величества присмотр мне предоставили! Потому что около птички этой желтенькой и я, и моя супруга, и детишки мои – все мы преотлично прокормимся!“

А чума – это уж не птичка-канарейка; на борьбу с чумой, появившейся будто бы в войсках, воевавших с Турцией, а потом перекочевавшей в южные русские порты, ассигнованы были правительством порядочные суммы, и вот за тем именно, чтобы суммы эти уловить в свои карманы, чиновники готовы были любой прыщ на теле матроса или матроски, рабочего или поденщицы признать чумою, а население Севастополя засадить в карантин на всю свою жизнь: так, чтоб и женам бы хватило на кринолины, и детишек бы вывести в люди, и на преклонные годы кое-какой капиталец бы скопить…»

«Вот этот-то бесконечный карантин, – „канарейка“ чиновников, – и ожесточил беднейшее рабочее население слободок: Корабельной; Артиллерийской и некоего „Хребта беззакония“ (меткое название!), которого ныне уже нет и в помине. Дело было в том, что главное население этих слободок, – семейства матросов действительной службы и отставных, – жило летними работами в окружающих Севастополь хуторах, карантин же отрезывал им доступ на эти работы, обрекая их тем самым на голод зимой. Кроме того, замечено было, что через линию карантина отлично пробирались жители собственно Севастополя, главным образом офицерство: для них, значит, существовали особые правила; они, значит, передать чуму дальше, на север, никак не могли. Карантинные же и полицейские чиновники получали по борьбе с чумой особые суточные деньги – порядочную прибавку к их жалованью. Кроме того, на их обязанности лежало снабжать продовольствием жителей „зачумленных“ районов, а чуть дело дошло до „снабжения“, тут уж чиновники не давали маху. Они добывали где-то для этой цели такую прогорклую, залежалую муку, что ее не ели и свиньи. Кроме карантинных и полицейских чиновников, хорошо „питались чумой“ и чиновники медицинского ведомства, которые, конечно, и должны были писать в бумагах по начальству, что чума не только не прекращается, но свирепствует все больше и больше, несмотря на принимаемые ими меры.

Поделиться с друзьями: