Мой друг Генри Миллер
Шрифт:
Только несколько дней назад мне выпала честь показать мыс Сур моему другу Альфу. «Чем-то похоже на Бинген на Рейне», — заметил я. Альф со мной не согласился, но не суть. Самое главное — и я все никак не могу в это поверить, — что Альф сейчас здесь с нами и дописывает сей шутливый образчик документалистики под названием «Мой друг Генри Миллер». А такая ли уж это документалистика? — спрашиваю я себя. Может, это просто очередной автобиографический фрагмент неведомой жизни того таинственного персонажа, выведенного под именем Альфреда Перле, что в один прекрасный день родился на Шмельце в «Le Quatuor en R'e-Majeurs»? [10] {6}
10
«Квартет в ре-мажоре» (фр.).
Как хорошо я помню тот день, когда Альф получил чудесное прочувствованное, восторженное письмо от Роже Мартена дю Гара {7} , ныне прославленной знаменитости, занимающей почетное место во французских литературных анналах. Это было полное симпатии и понимания письмо, которым le cher ma^itre [11] разродился, залпом проглотив «Sentiments Limitrophes» [12] . Я упросил зардевшегося от смущения автора прочесть письмо дю Гара {8} вслух, с тем чтобы еще раз сполна им насладиться. После чего мы оба немного всплакнули на плече друг у друга. А потом дико расхохотались. Мы, видите ли, уже присудили друг другу по Нобелевской премии.
11
Уважаемый мэтр (фр.).
12
«Лимитрофные чувства» (фр.).
Прочитывая страницы этой книги по мере ее написания, прочитывая их еще «горяченькими», с ощущением мятной свежести во рту, я снова и снова переживаю каждый драгоценный миг. Только теперь улетучивается вся горечь прошлого. Остаются лишь радость и восторг. Так будет, наверное, и после смерти, в том самом Девахане{9}, которым мы столько бредили и в светлые, и в мрачные моменты нашей совместной жизни. Помнится, нас вечно заносило в Девахан, как только мы затрагивали мистическую тему памяти. Что же в нас помнит? «Помнить, чтобы помнить!»{10} Воспоминание… снова и снова всплывает оно в наших беседах, наших текстах, наших мечтах, наших блужданиях в потемках.
Но в клубок умозрительных рассуждений, которым мы так часто предавались с Альфом, была вплетена еще более таинственная, более ценная (по крайней мере для меня) золотая нить. Для пущей ясности я вынужден прибегнуть к термину «абсолюция» — отпущение грехов. Перле, даже будучи сам отпетым грешником, всегда умел облагодетельствовать другого этим драгоценнейшим из даров — абсолюцией. Он обладал какой-то сверхъестественной способностью заглядывать вперед, в потусторонний мир, и приносить оттуда благие вести. Как будто он умел внедряться в скрытые процессы памяти, сливаться с собственным «идом»{11} и приносить другим долгожданное утешение. Он возвращался мгновенно, точно сам Святой Дух.
Это маленькое отступление я предпринял, дабы подчеркнуть, что существует два рода памяти (если не больше), которые, вступая порой в противоречие, дают заведомо разные результаты. Та память, на которую опирается в своей книге Перле, — это память души. Зачастую она, быть может, грешит искажением фактов, событий и дат. Но это аутентичная протокольная запись, и ее-то мы и прихватим с собой в Девахан, где, даст Бог, мы в блаженстве будем жевать свою жвачку до тех пор, пока не придет срок возвращаться за дальнейшими указаниями [13] .
13
Иными словами, когда придет срок нового воплощения в земной жизни.
Критически мыслящие индивиды со свойственным им дальтонизмом и тугоухостью воспринимают пену и накипь, которой обрастает личность — даже личность прославленных знаменитостей, — как род анафемы. Им можно только посочувствовать. В этой книге, надо сказать, нет ничего похожего на попытку биографии. И никакой критической оценки творчества ее объекта. Все, что он постарался сделать, мой добрый друг Альф, — это представить подробный отчет о той постыдно счастливой жизни, которой нам всем так хочется пожить — хотя бы в мечтах и во сне.
Это и твоя история, любезный читатель, равно как и моя, и его, и если у тебя не хватит ума это понять, тем хуже для тебя. Потому что мы все рождены одной матерью, вспоены одним горьким молоком и вернемся в одно небесное лоно — более мудрыми, вероятно, но не печальными и, уж конечно, ничуть не потрепанными. На всех паспортах, бывших у нас в употреблении здесь, внизу непременно появится штамп «Недействителен». Если мы так удачно замаскировались, что одурачили самого Создателя, то себя одурачить нам не удастся. Все это одна жизнь, один суд, один промысел. Душа шествует дальше. Ведь это Она, а не мы, возвращается снова и снова. И Она знает, куда идет, несмотря на всю очевидность обратного.
Март, 1955, Биг-Сур, Калифорния
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Импульс Парижа
Франция потихоньку оправлялась от последствий Марнского чуда {12} . Первая мировая война окончилась, и кое-где стали уже поговаривать о второй. В людях быстро ослабевала вера в Лигу Наций {13} . Пуанкаре {14} умер несколько лет назад, а Народный фронт Леона Блюма {15} пребывал еще в инкубационном периоде. Парламентская система рождала переполох в правительственном кабинете, от которого неутомимая Марианна {16} с взыскательностью стареющей любовницы требовала постоянного наращивания количественной мощи. Франция переживала кризис за кризисом, но это никого не волновало. Подавляющее большинство французов по-прежнему согревалось чувством безопасности, гарантированной уже уволенной в запас победой, которую Генеральный штаб, с молчаливого согласия политиков правого и центристского толка, пытался увековечить посредством «Линии Мажино» {17} . Стреземан {18} пришел и ушел, Бриан {19} не подавал никаких признаков жизни. В Италии прочно окопался Муссолини, Гитлер же был еще величиной неизвестной, и его имя вечно перевирали, когда оно появлялось в газетах в связи с какой-нибудь страстной публичной речью или неудавшимся coup d’'etat [14] .
14
Государственным переворотом (фр.).
В области литературы и изящных искусств Париж был неоспоримым мировым центром. Дадаизм{20} приказал долго жить, а Пикассо{21} уже выкарабкался из трясины кубизма. Хороводом правил сюрреализм: кругом только и разговоров было, что о «растворимой рыбе»{22}, не на шутку озадачившей публику. Пруст{23}, Жид{24} и Валери{25} были теми столпами, на которых держалась «надстройка» литературной жизни. Селин{26} еще не взорвал свою первую «бомбу». Наблюдался небывалый подъем творческой активности, превратившей Город Света{27} в мерцающие Афины. Париж был наводнен любителями искусства и литераторами со всего света, распознавшими в этом городе артистическое чрево, в котором жирели культурные эмбрионы обоих полушарий.
Сразу по окончании «всеобщего побоища» в Париж на Монпарнас потянулись центральные европейцы, скандинавы и русские (белые), вытесненные несколько лет спустя ордами англосаксов. Левый берег {28} превратился в настоящую Вавилонскую башню. Были там и французы, но только в качестве декораций, второго плана, и их роль ограничивалась, так сказать, функцией культурной закваски. Париж хватался за чужестранцев и m'et`eques [15] и обеспечивал им самое ценное, что может дать город, — образ жизни, немыслимый ни в одной другой точке земного шара.
15
Метеков (фр.). Метек — исторически — иноземный поселенец в древних Афинах.
Хотя, конечно, какие-то деньги все же требовались, потому как нахлебников и приживалов французам хватало. Однако Париж шел на компромисс даже в этом отношении. Обменный курс составлял чуть больше двадцати франков за доллар и восемьдесят пять — за фунт; даже немецкая марка, на которую совсем недавно и поесть нельзя было, не умножив ее в несколько миллионов раз, стоила какие-то франки. Да и сам франк оставался деньгой солидной! Это были времена, когда французы всё считали на су, а в каждом франке их было аж по двадцать. Чашечка кофе и парочка аппетитно похрустывающих croissants [16] обходилась всего в несколько су. Уличному нищему можно было запросто подать одно су, не опасаясь услышать негодующее «Je vous emmerde, monsieur» [17] . Сотни су — тогда это было где-то около шиллинга — хватало на еду (vin compris) [18] , а это позор на головы многих нынешних рестораторов Сохо {29} . Короче, деньги еще имели вес, но — увы! — с неба они не падали.
16
Рогаликов, круассанов (фр.).
17
«Чтоб вам пусто было, месье!» (фр.).
18
Включая вино (фр.).