Мой друг Генри Миллер
Шрифт:
Вскоре мы уже слушали его рассказ о новой жизни в Биг-Суре. Он вел еще более уединенный и безмятежный образ жизни; помимо писательства, его главной заботой были Вэл и Тони — дети от предыдущего брака.
Интересно, сохранилась ли в нем былая жажда странствий? Я живо помню наши долгие разговоры на кухне в Клиши, когда он с упоением рассказывал о тех местах, где уже побывал, и о тех, которые пока только собирается посетить: духовные дела звали его в Индию и Китай, а в Тибете он планировал завершить свое земное странствование и раствориться в тонком эфире. В душе Генри, пожалуй, по-прежнему оставался все тем же сентиментальным путешественником, но у него уже не было вечной тяги к перемене мест — в кои-то веки он открыл для себя ту простую истину, что само по себе перемещение в пространстве абсолютно ничего не дает. Важно — во все времена — быть в гармонии с миром и вселенной, и прежде всего — с самим собой. Что толку ехать в Тибет, если Тибет повсюду, если ты сам себе Тибет!
Анна стала расспрашивать его о йеменском амулете. Это была тоненькая прямоугольная пластинка с надписью на иврите, изготовленная предположительно четыре столетия назад. Этой вещице, подаренной ему другом и шурином Шацем, Генри приписывал магические свойства и говорил, что с тех пор, как он надел этот талисман, у него не было ни одного неудачного дня.
— Я никогда его не снимаю, — объявил он.
— Даже в постели, — уточнила Эва, криво улыбнувшись, — я вся в синяках.
— Что поделаешь — побочный продукт страсти, — со смехом подхватила Анна. — Так, значит, этот амулет еще и повышает мужскую потенцию!
Генри рассмеялся. Генри готов был смеяться над чем угодно, особенно над собой, а смеялся он заразительно. Именно этот элемент самоосмеяния и подкупает в его чувстве юмора. Он посмеивался над тем, что ему вскоре придется пользоваться слуховой трубой, поскольку за последние сорок лет он стал туговат на левое ухо; он посмеивался над своими маленькими слабостями и чудачествами; может, в глубине души он посмеивался и над пресловутым талисманом, хотя внешне относился к нему со всей серьезностью. Только ребенок может смеяться так безудержно, как смеется Генри Миллер, — да в душе он и есть ребенок. В его обществе невозможно долго оставаться грустным или подавленным. Он будет из кожи вон лезть, чтобы только тебя развеселить, используя для достижения своей цели самые странные способы: то возьмется изображать енота, то сымпровизирует похоронную речь, затем расскажет какую-нибудь фантастическую историю и будет уверять, что как-то давным-давно слышал ее собственными ушами, хотя в действительности сочинял по ходу дела. А если и этого будет мало, он перевоплотится в морскую выдру, а в качестве заключительного аккорда растянется на полу в grand 'ecart [247] .
247
Шпагат (фр.).
— Не странно ли, — заметил как-то Дельтей, — что все мы так околдованы Миллером, хотя, в сущности, он просто американец?
Вопрос был чисто академическим и не предполагал никакого злого умысла. Но он заставил меня унестись мыслями лет на тридцать назад, к нашей первой встрече с Генри, когда я нашел его на террасе кафе «Дом», где он сидел и тихо допивался до ручки, так как ему нечем было расплатиться по счету. Именно тогда я впервые услышал его импровизированную речь об Америке. Я вспомнил, какой странный душевный подъем вызывало во мне одно лишь звучание заморских названий, которыми так и сыпал Генри. Покипси, Мемфис, Амарилло, Мобил, Таксон, Чикамуга, Санта-Фе, Шайенн, Каламазу. Эти названия и по сей день звенят у меня в ушах. В те дни мир не был еще полностью американизирован, и этот далекий континент завораживал своей таинственностью; «золотой запад» не стал еще притчей во языцех. В моем представлении Америка была сказочной страной, чем-то вроде Африки, только повыше рангом, — неизведанным краем фантастических возможностей. Экономика не стала еще единственной заботой мира, помешанного на Практичности. Были еще какие-то шансы у романтики, была жива поэзия, и можно было наслаждаться ею не таясь, — это сейчас она превратилась в абстрактную теорию, о которой говорят и которой занимаются как-то отвлеченно. И Генри Миллер с его безмерным, анархичным и «многоканальным» энтузиазмом был первым американцем, с которым я столкнулся: он казался мне олицетворением всего, чем манила к себе Америка: ее надежд, ее обаяния, ее тайны. Non, mon cher [248] Дельтей, не вижу я ничего странного в том, что мы так околдованы Миллером, этим «просто» американцем!
248
Нет, дорогой (фр.).
Забавно, что в своих яростных нападках на Америку Миллер проявляет себя как истинный американец. И его энтузиазм, и его избыточность, и его ребячливость — чисто американского происхождения. Так писать или говорить не способен ни один европеец. Да Генри и не пытается скрывать, что он американец, — думаю, подсознательно он даже этим гордится.
За годы нашей долгой дружбы мне довелось наблюдать бесчисленные проблески его восхитительного американизма. Наивность и щедрость Генри выдавали его с головой. Сколько раз на моих глазах он одаривал королевскими дарами случайных знакомых, приходивших к нему поплакаться в жилетку. Он редко мог пройти мимо какого-нибудь уличного попрошайки, чтобы не ошеломить его, вручив пятифранковую монету, — это когда на пять франков можно было чуть ли не по-барски закусить в ресторане, — даже если это были его последние деньги! Он никогда не делил нищих на заслуживающих подаяния и незаслуживающих. Господь дал, Господь и взял. Чего уж проще. Свой план аренды земли он разработал задолго до того, как на арене появились Рузвельт или генерал Маршалл{234}. Генри — американец до мозга костей, причем самый типичный, что бы там ни говорили его соотечественники.
Мы не тратили драгоценного времени, любезно отпущенного нам благосклонной судьбой, на обременительные заумные беседы. Признаться, я даже забыл, о чем мы тогда говорили, — помню только, что мы были вместе и были счастливы. В такие моменты хронологический элемент становится менее четким и время приобретает призрачный характер. Все события тех дней я вижу довольно смутно. Вот мы сидим в открытом кафе и пьем чинзано, вот греемся на солнышке на пляже в Ситхесе, милях в двадцати от города, а вот снова проедаем себе путь сквозь горы шедевров испанской кухни и снова попиваем послеобеденный кофе в каком-нибудь уличном кафе на Рамбла. Но все это было продолжение одной и той же словесной баталии.
Литературная тема практически не затрагивалась. У меня и в мыслях не было спрашивать, что он сейчас пишет. Да и что он мог писать, в конце-то концов? Книгу, разумеется, — очередную книгу. Литература как-то мельчает и бледнеет перед лицом Жизни.
Спору нет, Францию Генри покорил — Францию, где литературу любят и понимают. Но вот сможет ли он когда-нибудь завоевать англосаксонский мир? Не просто получить признание как писатель, но заставить себя уважать? Это зависит не столько от англосаксонского мира, сколько от него самого. Пока что он преуспел лишь в том, что и в родном отечестве, и в Англии вызвал по отношению к себе не презрение и безразличие, а возмущение и негодование. В процессе своей писательской карьеры Миллер положил на бумагу астрономическое количество слов — я, конечно, рискую занизить цифры, но, по моим скромным подсчетам, это свыше трех миллионов. И во всей его писанине нет ни одного лестного отзыва о своей стране, не говоря уже об Англии. О людях — да, и об американцах, и о британцах, но ни слова похвалы англосаксонскому образу жизни. Естественно, это вызвало возмущение. Но так ли уж и естественно? Неужели Миллер и впрямь такое чудовище? Или, может, он преследует корыстные цели? Так или иначе, его горечь по отношению к родной стране все же небезосновательна. Давайте посмотрим.
Стечение счастливых обстоятельств сделало для меня возможным дописывать последние главы книги в Биг-Суре. Это позволило мне не только проверить и уточнить основные фактические данные «биографии» Миллера, но и посмотреть, как он прижился на родной почве, понаблюдать за ним в домашней обстановке, выяснить его отношение к соотечественникам, но главное — проникнуться той атмосферой, в которой он теперь жил и работал.
Первое, что поразило меня по приезде в этот, пожалуй самый красивый, уголок Калифорнии, — это его уединенность и великолепие. Край первозданный, девственный и тихий. Чем-то напоминает северную Шотландию. Я нашел Генри в его «шкатулке» — так я назвал бы его дом на высоте нескольких сот футов над океаном. Позади дома примерно на сотню миль простирается ранчо Санта-Лусия — пустынное, но не запустелое, еще не изгаженное цивилизацией, поросшее шалфеем, хворостинником, юккой, люпином, кактусами и самыми разными душистыми травами, населенное оленями, ласками, горными львами, дикими кошками, лисицами и енотами. Холмы изрезаны широкими каньонами, из которых, словно гигантские свечи, возвышаются массивные стволы мамонтовых деревьев, диких дубов и эвкалиптов. Уж не знаю, что там в недрах, — наверное, золото, уран и уйма прочих бесполезных ископаемых. Доказательством богатства Америки служит тот факт, что столь обширные пространства земли могут оставаться неосвоенными и неиспоганенными. Если и есть рай на земле, то он именно здесь, — скажу я, используя изъеденное молью клише. Ни один рекламный щит не обезображивает этого обиталища богов. И нигде никакой вульгарщины, как повсюду на Ривьере. В ясные дни — а в ту теплую калифорнийскую зиму, кажется, не было ни одного пасмурного дня — из окон его дома открывается такой прекрасный вид, что дух захватывает: перспектива расширяется вдаль на многие мили, так что вся панорама приобретает ясность и пластичность стереоскопического изображения. И с высоты своего жилища Генри может любоваться практически необозримым океаном, устремляя взор к невидимому за горизонтом Китаю.
Как же протекает жизнь Генри Миллера в этом райском уголке, который он избрал своим пристанищем из-за его кажущейся уединенности? Что до уединенности, то, по-моему, в центре Лондона можно вести даже более замкнутый образ жизни — было бы желание. Наш воображаемый затворник делит свой рай с очаровательной женой Эвой — я уже имел счастье познакомиться с ней в Испании. Одного присутствия этой женщины достаточно, чтобы украсить и наполнить удовольствиями жизнь самого закоренелого отшельника. Дети приезжают сюда теперь только на летние каникулы, зато у Генри с Эвой есть два пса: один — большой, черный — помесь лабрадора с немецкой овчаркой, его зовут Пап, а второй — Джои — совсем еще малыш, с менее прослеживаемой родословной. Но хватит уже о Haus und Hof [249] .
249
«Доме с двором» (нем.) — здесь обыгрывается название американского журнала для богатых «House and Garden» (англ. — «Дом с садом»), являющегося непременным атрибутом приемных врачей и адвокатов.
Есть у них и соседи. Странно, конечно, говорить о соседстве в условиях такой местности, как Биг-Сур: это и не городок, и даже не поселок — просто несколько более или менее изолированных хибарок, бревенчатых избушек и даже нормальных домов. Ближайшие соседи Миллеров Россы — Хэрридик и Шанаголден — живут в избушке примерно на расстоянии крика. Хэрридик — скульптор, а Шанаголден, известная во всем мире как Лилиан Бос Росс, — автор бестселлера «Чужой». Сразу над ними — жилище Мод Оукс; как антрополог, она не один год провела среди индейцев обеих Америк и написала по материалам своих исследований ряд блистательных работ. На расстоянии чуть меньше мили живут Дэвид и Бетти Толертон; Дэвид — довольно известный скульптор. В броске камня от них обитают Николас Рузвельт (из тех же Рузвельтов, что и президент) и его жена Терца; они занимают нормальный дом, охраняемый сворой свирепых венгерских овчарок. Затем идут Ринки, Уиткомы, Фелпсы, Хопкинсы, Моргенраты и Хили, живущие в домах, избушках и хибарках — кому как повезло — в радиусе пешего хода от домишка Генри. На расстоянии более четырех миль, в прославленной хибаре на шоссе № 1, соединяющем Аляску с Патагонией, обитает один из его любимых друзей Эмиль Уайт — оказавшийся, кстати, моим соотечественником, — с женой Пэт и их грудным ребенком Стивеном. Но живешь ты в хибарке, избушке или нормальном доме, тебе обеспечены все виды confort moderne [250] , — как-никак, Америка! Правда, мне еще предстоит побывать в одном американском доме, где нет ни холодильника, ни качественного проигрывателя, ни прочих роскошеств, о которых в Старом Свете пока что и слыхом не слыхивали. И уж надо ли добавлять, что, богатые или бедные, — все обитатели Биг-Сура имеют автомобили, по крайней мере по одному.
250
Современных удобств (фр.).
Если и не все эти люди живут по-соседству, общаются они исключительно по-соседски. Местом их ежедневных сборищ служит площадка у почтового ящика примерно в миле от жилища Генри к югу по шоссе № 1. Туда Эд Калвер доставляет почту. Он привозит ее в специальном почтовом автомобиле, принадлежащем не почтовому отделению, а почтальону лично. Маршрут Эда — от Монтерея до Лусии — вынуждает его ежедневно проделывать сто пятьдесят миль. Эд, конечно, тот еще тип! Ничто в его поведении не напоминает британского почтальона. Он похож скорее на студента-спортсмена (а может, так оно и есть), к тому же он не носит униформы. Помимо доставки почты (кажется, Генри у него самый солидный клиент) Эд предсказывает погоду — обычно плохую, что никогда не сбывается, и свою ошибку в прогнозе он потом объясняет стеной высокого давления в Тихом океане. Попутно Эд снабжает своих клиентов разного рода бакалеей, домашней птицей, молочными продуктами, газетами и сигаретами. И все это, разумеется, в кредит. В кредит можно купить даже почтовую марку. Здесь, в стране, где правит доллар, вряд ли когда увидишь, чтобы сам он гулял по рукам. И, даже расплачиваясь наличными за гамбургер в какой-нибудь забегаловке, чувствуешь себя провинившимся школьником.