Мой лейтенант
Шрифт:
— Солдат спит — служба идет, — хмыкнул парень, видимо довольный, что с ним разговаривают на равных.
— Это верно, — задумчиво протянул Пинчук, стараясь в темноте разглядеть выражение лица собеседника. — Сам-то откуда будешь?
— Дальний, — вздохнул часовой, голос его зазвучал глухо. — Из сибирского города Омска. Слышал?
— Как не слышать. Большой город.
— Только я в нем в самом малом детстве жил. До пятого класса.
— А потом?
— Потом мне в разных местах пришлось жить.
— В городах?
— И в городах, и в деревне, — сказал часовой и затоптал окурок. — Из Омска мы переехали в Кисловодск, из Кисловодска — в Астрахань, еще позже в Воронеж…
— Работа, что ли, у родителей такая? — спросил Пинчук. — Места-то почему приходилось менять?
— Нет, работа обычная. — Пинчуку показалось, будто голос у его собеседника дрогнул. — Мы вдвоем с матерью ездили. Она теплые места искала.
Справа неожиданно снова с металлическим хряканьем донеслись разрывы мин. Пинчук выругался вслух, размышляя над тем, куда палит немец, что там может находиться.
— Там хутор, — сказал часовой, словно подслушав его мысли, и тон его голоса стал снова залихватским. — Сплошные кирпичи, и ни одного человека. А он каждый вечер выпускает по полсотне мин.
Пинчук постоял еще немного, испытующе оглядывая в темноте щуплую фигуру часового.
— Как зовут тебя? Столько времени говорим, а незнакомы.
— Егоров Николай, — ответил тот полушепотом.
— Давно на фронте?
— Два месяца.
Пинчук занес ногу за бревно, положенное по земле и заменяющее порог. Из сарая доносился переливистый, с тонким присвистом храп. Пинчук секунду прислушался, потом сказал:
— Спокойной ночи, Коля.
— И тебе тоже… — Егоров на секунду замялся: видимо, он соображал, как лучше назвать Пинчука. — До утра чтобы спать крепко, товарищ сержант, — сказал он уже вдогонку, когда Пинчук осторожно шагал среди нар, на которых спали разведчики.
3
Ночь лежала над лесочком, над сараем, где обосновались разведчики, над громоздкими блиндажами штаба дивизии с трехкратными перекрытиями, с множеством телефонных проводов, веером расползавшихся во все стороны, над полем, над извилистой цепью траншей, ячеек и огневых точек переднего края, прикрытого сейчас темнотой, как бы затушеванных ею со всеми своими рвами, рядами колючей проволоки, минными полями и другими секретами. Ночь сровняла холмы и низины, леса и болота, речки и балки, и сам передний край и так называемая ничейная земля были бы невидимы, если бы не постоянно взвивавшиеся ракеты по ту и другую сторону рубежа, если бы не стремительные трассы пуль, проносившихся навстречу друг другу и обозначавших ту полосу земли на небольшом участке фронта, у которой наши войска после длительного наступления вынуждены были остановиться и повести долговременную и планомерную осаду противника. В штабных сообщениях такая осада противника называлась боями местного значения, которые всегда сопровождались (об этом тоже указывали сводки) поисками разведчиков. А на солдатском языке переход к обороне и подготовка к новому наступлению назывались до обыденности просто — затишьем.
Ну кто из бывалых фронтовиков не помнит эти короткие, как мгновение, и напряженные, как удары человеческого сердца после долгого бега, дни фронтового затишья. Обживались блиндажи и землянки, которым старались придать хотя бы видимость домашнего уюта. Снова возникали забытые в постоянных боях привычки, закреплялись знакомства, и из какой-то непонятной глубины вдруг веяло, растравляя душу, необыкновенным теплом далекой мирной жизни — домашним окошком, вечерней беседой за столом и другими маленькими радостями, которые раньше как будто и не замечал. И так хотелось жить, и столько разных надежд роилось в голове у каждого! А письма из дома! А вопросы, державшиеся до сих пор поодаль: как найти восьмилетнему сынишке обувку, как починить разбитую фашистами хату, как посеять в одичалом поле хлеб. И все хотелось решить, и, всем хотелось помочь, и самое сознание преодолимости свалившихся на плечи трудностей давало новое и не менее прекрасное ощущение жизни, ее силы и крепости, ее великого назначения, хотя где-то подспудно и стучало в голове, и мелькала горестная правда о том, что война еще не окончена, что всего лишь, как некий праздничный подарок, упало неожиданно в окоп солдату фронтовое затишье.
На разведчиков хоть издалека, но тоже, как косой солнечный луч из-за горизонта, падало это затишье. Однако работа их, опасная и напряженная, продолжалась и продолжалась с удвоенной силой, потому что разгадывать замыслы врага в пору, когда войска держат глухую оборону, еще труднее. Начальник штаба дивизии полковник Зуев именно в такие тихие дни желтел лицом. Ему вдруг начинало казаться, что в штабе никто ничего не знает о противнике, что за линией фронта, возможно, идут какие-то хитрые перемещения, возникают новые опорные узлы, подходят вражеские подкрепления, меняются части, а он обо всем этом и понятия не имеет. Перехваченные шифровки, показания пленных, схема обороны противника, появление в эфире новых радиостанций — все это тщательно изучалось, и ко всему этому разведчики имели самое непосредственное отношение, однако полковник Зуев был неумолим, и с каждым днем ему все сильнее и сильнее недоставало еще каких-то новых сведений о противнике, и голос его грозно рокотал по проводам, идущим в полки, и от разведчиков он безжалостно требовал ежедневных, ежечасных новостей.
Когда утром следующего дня начальник разведки капитан Рослов вызвал к себе Батурина, грузноватый крепыш Маланов, заканчивавший завтрак, чиркнул ложкой по дну котелка и, обведя глазами вокруг, сказал:
— Готовься, славяне, дело будет.
Ему никто не ответил. Минуту в сарае стояло молчание. Потом кто-то глухо проронил:
— Вчера в штаб полковник какой-то приезжал.
— Ну, это ничего не значит, — буркнул чей-то голос.
— На запасной НП провода тянули…
Старший сержант Пелевин, оставшийся за командира, сомкнул выжженные солнцем ресницы и резко повернулся в сторону ворот. На гимнастерке звякнули награды.
— Кончай завтрак, товарищи.
— А чего паниковать, старший сержант? Успеется, — отмахнулся кто-то из глубины.
— Никто не паникует. А время.
— Время так время, — вздохнул тот же голос.
Пинчук лежал на нарах, привалившись плечом к вещевому мешку, смотрел в одну точку, на щель в стене, сквозь которую тянулась серая полоска света. Какое задание и кто может пойти — он прикидывал, перечисляя в уме фамилии разведчиков. Взвод недавно пополнили, из «старичков» осталось человек восемь. «Наверно, пошлют Пелевина или Волкова, — подумал он. — Волков дежурит на передовой, может, его и пошлют, а может, Пелевина».
В тишине было отчетливо слышно, как кто-то скоблил по дну котелка ложкой. Этот звук, старательно повторяемый раз за разом, раздражал Пинчука, и он, приподнявшись, хотел уже крикнуть, но скоблить внезапно перестали. «Нервишки пошаливают, — сказал про себя Пинчук, — разгулялись нервишки…»
Недалеко от проема ворот сидело несколько разведчиков. Слышался голос Пелевина. Слов нельзя было разобрать, но по тону голоса можно было понять: Пелевин по обыкновению уговаривал кого-то. Добрый до наивности, Пелевин всегда уговаривал, когда бывал «дома», не приказывал, а именно уговаривал. Про него даже анекдот ходил, будто жулик на него еще на гражданке напал и снял новое демисезонное пальто. На другой день Пелевин шагает в драной фуфайке — и вдруг видит того самого жулика в своем демисезоне. Схватить бы мерзавца, призвать к ответу — всякий бы так и поступил. Однако Пелевин принялся уговаривать вернуть украденное… Манера его сбивала с толку новичков, выходивших с ним на передовую; некоторые новенькие считали, что со старшим сержантом можно не церемониться. Они, конечно, попадали впросак, они не знали, что Пелевин, получив боевое задание, резко менялся и от его обычного добродушия не оставалось и следа; в голосе возникали такие нотки, что разведчики повиновались старшему сержанту беспрекословно. Перед ними был просто совершенно другой человек. Но это там, в деле. Когда же задача выполнена, группа вернулась к себе в расположение, Пелевин снова становился тем же Пелевиным, с которым можно спорить, которому можно сколько угодно возражать без риска навлечь на себя наказание. Самое большее, на что отваживался Пелевин, когда его кто-то ослушивался, — это на пространную мораль об Уставе гарнизонной службы, о порядке и дисциплине в армии, иногда беседа с провинившимся настолько затягивалась, что отпадала даже необходимость того дела, которое приказывал выполнить Пелевин, или кто-нибудь другой, не выдержав, вставал и делал то, о чем просил старший сержант.
Сейчас Пинчук слышал, как Пелевин, стоя в проеме ворот, говорил кому-то:
— Нехорошо. Лейтенант придет, а ты копаешься…
«Наверно, пошлют Пелевина, а вот кто пойдет с ним?» — снова подумал Пинчук, прислушиваясь к голосам переговаривающихся между собой разведчиков.
— Тут у них местность странная. Камни. Откуда столько камней?
Ломкий голос говорившего показался Пинчуку знакомым. Он тут же вспомнил: часовой, с которым разговаривал ночью. Егоров, кажется, его фамилия. А зовут Николаем, как и его меньшого брата. Пинчук обернулся и посмотрел на солдата. Оранжевого цвета выгоревшая гимнастерка, мятая пилотка сдвинута на затылок, вихры русых волос торчат на висках. Тут же послышался голос Болотова:
— Камни, братец, чтобы лучше было прятаться. Природа, стало быть, позаботилась.
Болотов говорит спокойно. Давно в разведке. А новички насторожены, хотя тщательно скрывают это.
— Письмо, что ли, написать? — вздохнул кто-то.
И опять голос Болотова:
— Привет от меня милахе.
— У меня не милаха, а жена.
— Все равно кланяйся, — гоготал Болотов.
Кто-то из новеньких спросил Пелевина, будут ли сегодня занятия. Пелевин, пришивавший к гимнастерке подворотничок, на секунду замер с иголкой в руках, потом снова занялся своей работой.