Мой папа убил Михоэлса
Шрифт:
– Зачем они тебя посадили?
– рассуждал он в другой раз.- Это глупость. Посадив тебя, они поколебали веру в родителях, родственниках, друзьях... Нерационально...
Я замечал, что в его посадке еще меньше смысла.
– Ах, евреи всегда за все расплачиваются. Евреи теперь так запуганы, что собственной тени боятся..
Однажды следователь спросил его, почему у него нет орденов за войну. Вольф Израилевич ответил:
– А почему вы не Герой Советского Союза?
Самой любимой его присказкой было: рыба тухнет с головы.
Лампочка в камере была тусклая, но зато в книгах недостатка не было можно было брать на каждого по книге, а потом меняться. В Таганке я впервые прочел "Анну Каренину" - раньше как-то не удосужился - и знаменитый роман "Свет над землей" Бабаевского. Читая это произведение, я вспомнил слова Геништы:
– Посадить бы их всех в одну камеру и, кроме собственных произведений, ничего не давать мерзавцам, и чтобы Стальский с Джамбулом все время играли на домбрах и Сталина славили.
Одна из глав романа начинается так: "В правлении колхоза царило приподнятое возбуждение, какое бывает всегда, когда секретарь райкома приезжает проверять знания колхозников по "Краткой биографии товарища Сталина".
Когда в следующий раз появилась библиотекарша, я заорал:
– Я специально сижу в тюрьме, чтобы не читать советской литературы! Дайте что-нибудь из классики!
Библиотекарша швырнула мне "Ниссо" Лукницкого. Героиня - милая девушка, верная комсомолка, умерла со значком Ленина на груди. Действительно, по сравнению со "Светом над землей" "Ниссо" настоящая классика.
В канун Нового года мы до отбоя гадали: если сейчас откроют дверь и скажут: с вещами - успеем к праздничному столу?
Следующий Новый год я тоже встречал не в кругу семьи, но уже и не предавался дурацким мечтам...
Колька ознаменовал праздник тем, что плеснул кипятком в глаза дежурному, и мы пять суток наслаждались его отсутствием. Водворяя затем Кольку на место, корпусной указал на нас:
– Ведут же себя люди нормально!
– Так это ж фашисты, гражданин начальник.
Репутацию безумца я не старался поддерживать. Однажды, правда, встал не лицом к стене, как положено, а спиной, за что получил крепкий, но какой-то домашний, свойский подзатыльник. В другой раз опустился на колени и стал на счет, как учили в театральной школе, отбивать поклоны. Вертухай долго любовался в глазок на мою "молитву".
Я стал получать денежные передачи - по сто рублей в месяц, это было значительно больше, чем можно истратить в тюремном ларьке, и на моем счету стали скапливаться деньги. Теперь я пил чай с сахаром, белым хлебом, маргарином и даже колбасой. Гольдину, как язвеннику, сверх того полагалось яйцо через день и вместо щей с мороженной картошкой и мясными нитками дава-ли суп-лапшу без ниток (это ему мало помогло, он умер еще до XX съезда, правда, уже на воле).
Мне передали новенький ватник, валенки, зимнюю шапку, шерстяные носки - домашние (как и я, будучи на воле) готовились к классической царской ссылке. Для Эды, как я узнал потом, была куплена теплая шуба.
В начале февраля корпусной принес мне ручку, чернила, листок бумаги и сказал, что я могу написать прошение о свидании. Я попросил свидания с женой.
Через мелкую сетку до потолка я увидел Эду - важную, красивую и грустную... (Я отрастил рыжие усы и многозначительно трогал их, а потом показывал кулак, но Эда, конечно, не поняла этого намека.) Она сказала, что меня скоро увезут.
Двадцатого февраля среди ночи открылась кормушка и было произнесено:
– Ге!
Отозвался Гольдин. Вошел конвойный, стал перечислять вопросы, но ничего не совпадало. Тогда подняли меня, я подошел по всем пунктам и услышал:
– С вещами!
Подарил Кольке носовой платок - так и не пришлось мне услышать знаменитого таганского пения летом, при открытых рамах... Вольфу Израилевичу пообещал: если освобожусь, зайду к жене, а если будет разрешена переписка, напишу...
– Сейчас нас всех расстреляют!
– уверял старик-крестьянин и со всеми прощался.
Кроме него в камере, куда меня привели, оказался здоровенный парень, Виталий Лобачевский, с Васильевской, бывший боксер и сторонник Маркса-Ленина-Сталина и Антонины Коптяевой, и болезненный недоразвитый Юра Мотов с Шаболовки, неестественно расширявший глаза. Я объявил моим спутникам, что когда увижу вокзал, сразу скажу, куда везут. Ждать пришлось почти сутки. К вечеру нас выгрузили из "воронка" на задворках Казанского вокзала.
СТОЛЫПИН
Лежачих мест не было. Сидячие - на полу и друг на друге. Но в войну мне приходилось ездить и не в такой тесноте. Только вот решетки повсюду... Я не видел газет уже полгода, но не стал интересоваться новостями. Вместо этого всю дорогу ожесточенно спорил с наглым Лобачевским. В теории и практике Сталина он не находил ни малейшего изъяна, возмущало его только одно - великий корифей не понимает реакционной сущности семьи. Семья тянет в собственни-ческую стихию и порождает растраты и хищения. Энгельс указывал, что семья - продукт частной собственности и вместе с ней должна умереть. Пока мы не ликвидируем семью, о коммунизме нечего и думать. Вот Антонина Коптяева молодец, она верно описала распад семьи в своем романе "Иван Иванович".
Все это Лобачевский изложил на семинаре в Плехановском институте, где он учился на первом курсе, и предлагал ввести немедленные законодательные меры против семьи.
Следователям очень трудно иметь дело с идейными людьми - Виталий от своих слов не отпирался, напротив заявил, что будет счастлив пострадать за свои убеждения. Товарищ Сталин сам сколько раз бежал из ссылки...
В институте Сербского Лобачевский тоже долго не задержался - выслушали и решили отпра-вить в Казань, самую надежную тюремную больницу, "вплоть до выздоровления".
Лобачевский был нагл, груб и невежествен. Наверно, я действительно псих, если мог с таким ожесточением схватываться с этим идиотом. Сам того не замечая, я говорил языком Геништы.
КАЗАНЬ
Великолепие этапа предпочитают скрыть от глаз обывателя. Столыпин разгружают ночью. Нас встретил взвод автоматчиков с собаками и препроводил в прилегавшую к кремлю тюрьму - в самом кремле размещались Совет министров, обком и другие заведения. На рассвете нас достави-ли в больницу - в обыкновенном черном вороне, видно, в Казань еще не поступала более совер-шенная техника, такая, как "продуктовые" машины, а может, ввиду отсутствия иностранцев там такие хитрости и не требуются. Спецбольница обнесена деревянным забором с проволокой и вышками, а затем кирпичным забором. В маленькой приемной с каждым поговорили, а потом отправили вниз, в полуподвал - окна с решетками, но кровати как в больнице, только незастелен-ные, и с обычными тюфяками. Параши не было, каждый мог стучать в дверь, но было принято выходить всем вместе.
Нас всех четверых, как привезли, так и поместили вместе. Сводили в парикмахерскую. Я увидел газету - хоронили Мехлиса. Обстригли усы и побрили, потом помыли и выдали пайку с кусочком маргарина и кулечком крупного сахарного песку. Сгоняли к врачу, а потом выпустили гулять. Я увидел радостную, посвежевшую, совсем не безумную морду Миши Мамедова. Здесь же оказался Сашка Солдатов, православный милиционер, с которым я тоже успел познакомиться в Сербском. Вел он себя тихо и вполне разумно.
Старик, который предсказывал, что всех нас расстреляют, оказался печником. В начале войны он сказал у себя в деревне, что драться русским с немцами нет смысла, пусть Гитлер со Сталиным стреляются, кто убьет, тот и победил. То ли стукнули на него только теперь, то ли по какой другой причине прежде не брали, только он уже и сам успел забыть свои слова к тому времени, когда его наконец взяли. На следствии с ним обошлись круто, неграмотный старик рехнулся и все ждал расстрела.