Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Моя мать Марлен Дитрих. Том 1
Шрифт:

— Должно было быть намного лучше! — сказала мать, поднимаясь, чтобы уйти. Она просидела несколько часов, но на ней не осталось ни одной складки — нигде. Как ей это удалось? Я постаралась быстренько разгладить складки на моем шелковом платье. Дитрих никогда не понимала проблем, с которыми сталкивались мы, простые смертные, когда пытались держаться с ней наравне. По этой необычной лестнице было так же замечательно спускаться, как и подниматься. Пока ожидали своей колесницы, к нам приблизился молодой человек с очень некрасивым лицом и почтительно поцеловал матери руку. Она была явно польщена. Кто бы это мог быть? Они говорили по-французски так, будто были знакомы. Спустя несколько минут он поднял тонкую белую руку в знак прощания и удалился вниз по мраморной лестнице. За ним упорхнула целая стайка хорошеньких юношей, чьи белые, подбитые атласом вечерние накидки развевались сзади, как изящные маленькие летучие мыши.

В течение многих лет мы часто встречали Жана Кокто. Мой отец полагал, что он был перехваленной посредственностью. Думаю, Габен тоже так думал. Ремарк однажды сказал, что хотел бы, чтобы Кокто бросил попытки быть поэтом, считающим себя одновременно и Пикассо. Мать хранила все его записочки. Она тоже отозвалась на его привычку рисовать рожицы посреди текста:

— Почему Кокто не может просто написать нормальное письмо, которое можно прочесть! Вместо того, чтобы создавать маленькие сокровища для потомков! Наверное, они от этого делаются ценнее. Когда-нибудь их можно будет продать и сделать состояние!

Было очень поздно, и мы отправились обедать в ночной клуб. Это оказалось шоу похлеще оперы! Гигантский казак с папахой и карабином, пристегнутым за широкой спиной, открыл дверь нашей машины. Уже одно это давало довольно точное представление о том, что вас ожидает внутри. И действительно, перед нами лежала царская Россия — сверкающая светом тысячи свечей и кусочков горящего мяса, нанизанных на тонкие рапиры. Стонали балалайки, и моя мать чуть не падала в обморок. Всю свою жизнь Дитрих переживала трагедию белых русских, как их называли, которые бежали из своего отечества от террора русской революции. Несмотря на то, что бегство Тами давало ей веское доказательство противного, в глазах матери все это являло собой сценарий по Толстому, снятый Эйзенштейном. Она романтизировала Россию. Она всегда хотела сыграть Анну Каренину, ненавидела Гарбо за то, что в этом фильме снялась она, и отказалась его смотреть. Она отождествляла себя с героями, «умершими за любовь» Сомневаюсь, могла ли мать по-настоящему любить кого-нибудь настолько, чтобы броситься из-за него под поезд. Но в том, что она могла живо себе представить, как она делает это в отороченном соболями бархате и фиалках, я уверена. Задолго до «Красной императрицы» Россия означала казаков на диких лошадях, плачущие балалайки, покрытые лаком красные сани, в которых уютно примостились укутанные в волчьи шкуры любовники, несущиеся по сибирским просторам, в то время как дюжие крестьяне в косоворотках поют свои грустные славянские песни, махая им вслед руками. Ни Карл Маркс, ни Сталин не изменили для Дитрих лирической версии Матери-России. Осада Сталинграда в сороковых годах как раз играла на руку ее драматической интерпретации, и, когда все мы торжествовали по поводу героического сопротивления нашего тогдашнего союзника гитлеровским армиям, Дитрих чувствовала, что ее многолетнюю верность всему русскому удалось отстоять. Ее триумфальное турне по Советскому Союзу в 1964 году только укрепило ее преданность. С тех пор всем приходилось учиться держать свои мнения о коммунизме при себе — разве что кому-то очень хотелось в сотый раз выслушать одну из любимых доктрин Дитрих:

— Русские — только они знают, как обходиться с художниками! Они нас уважают! Они все интеллигентные! Они чувствуют душой! Американцам нужно у них поучиться. Но им всем прополоскали мозги, они так боятся России, что дрожат в постелях и играют в младенцев!

«Распутин» низко поклонился, ожидая заказа. Заказывать в русском ресторане было несколько легче. Винные дискуссии исключались, приносили водку, а все закуски заменяла икра. Графин с водкой должен быть заморожен, икра — от свежей белуги, в пятифунтовых лоточках с костяными или перламутровыми ложечками; однако, поскольку все эти требования автоматически выполнялись в любом мало-мальски уважающем себя русском заведении, отцу никогда не приходилось суетиться много. Место моей печенки всегда занимал шашлык. Мне нравилась участь мяса на огне.

Мамочка, — мой отец тоже умел вести себя очень театрально, когда этого требовала обстановка, — холодный борщ к котлетам по-киевски, но если ты настаиваешь на бефстроганове…

Я наложила на свою тарелку очередную гору икры; была полночь, и я умирала с голоду. Поскольку у матери были очень строгие взгляды на русскую кухню, о которой она все знала от Тами, она так просто не сдавалась, могло пройти немало времени, прежде чем они согласятся. Я смотрела, как все вокруг пьют водку: большим и средним пальцами обхватив полную до краев рюмку, искусно подносят ее к нижней губе, голову слегка запрокидывают назад, вливая все содержимое целиком прямо в глотку, резким движением опускают рюмку. Задерживают дыхание, закусывают — и все сначала. Я наполнила свою рюмку водой и устроила блестящее представление. Как я задержала дыхание! Это было достойно Сары Бернар.

— Глядите! Папи! Что только что сделал Ребенок? Радость моя, откуда ты научилась делать это с таким совершенством?

Мать заставила меня повторить всю сцену. Она была в восторге!

— Вы видели? Дочка Марлен Дитрих пьет… водку!

Это прошептал потрясенный голос за соседним столиком. Мать внезапно заметила, что за ней и за ее ребенком наблюдают и судачат в их адрес.

— Радость моя, — прошептала она, — сделай это еще разок! Они действительно думают, что я даю тебе пить настоящую водку. «Чего только кинозвезды не позволяют своим детям!» Я уже вижу заголовки: «Дитрих разрешает дочери пьянствовать в парижском ночном клубе!» Какие все-таки люди глупые, во всем мире одно и то же. А теперь сделаем это вместе, чтобы их по-настоящему шокировать! — и в полный унисон мы хлопнули по одной и вернулись к икре. С тех пор каждый раз, когда мы бывали в русском ресторане, я должна была заново повторять эту сцену. Она всегда разыгрывалась перед залом, битком набитым возмущенными зрителями, и мать наслаждалась каждым таким представлением.

Прибыли первые экземпляры новых пластинок. Нам всем пришлось сесть и слушать, в то время как мать смотрела на выражение наших лиц и управляла граммофоном. Все происходило с большой помпой. Слушать записи моей матери всегда было торжественной процедурой, полной подводных течений, если вы не знали правил. Ожидались безоговорочные поздравления от всех, кроме уважаемых профессионалов и меня. После трех прослушиваний «штатных» слушателей отпускали. Немногие привилегированные должны были остаться еще на четыре-пять прокруток, прежде чем она убеждалась, что мы впитали и распробовали все сполна. Только после этого она принимала наши комментарии и возможную критику. Если она уважала ваше мнение, конструктивная критика воспринималась великолепно. Она даже развивала ваши предложения, если вы были достаточно умны и представили их таким образом, чтобы ей осталось место для собственных усовершенствований.

Новые пластинки рассылались всем. Она, как обычно, заказала свои дюжины экземпляров. Запаковывать их было целым мероприятием. Пластинки на семьдесят восемь оборотов в минуту были толстыми и ломались, как стекло. Они и весили целую тонну, но это не имело значения, в те дни все в любом случае нужно было посылать морем или по железной дороге. Первые две посылки были адресованы фон Штернбергу и де Акосте.

Приезжал Брайан! Я натерла до блеска свои лучшие туфли и вычистила матроску, поплевав на платяную щетку, как меня научила мать, чтобы захватить даже самые крошечные волоски. Может быть, мне удастся сводить его в Нотр-Дам. Мне не придется говорить ему про Квазимодо, Брайан сам отправится разыскивать его в полумраке! Однако пригласить его не хватило времени, он прибыл слишком поздно, успел лишь наспех поцеловать меня и был похищен на обед. Мы с Тами и Тедди обедали в номере и слушали музыку, которая наплывала из нашего репетиционного зала, которому вернули его первоначальную роль зала бального.

Наутро у нас царила очень странная атмосфера. Если бы меня не выдрессировали, я бы обязательно принялась задавать вопросы. От Брайана — ни следа. Ни единого телефонного звонка. Я очень о нем беспокоилась. Два дня спустя мать вошла в нашу гостиную со своей обычной чашкой кофе в одной руке и с письмом в другой.

— Папиляйн, письмо от Брайана — наконец-то! — объявила она.

Он вернулся в Лондон? Но ведь он только что приехал! А я даже не успела сказать ему, чтобы он не использовал слово «увы», когда ей писал! Почему он уехал? Что случилось?

12 июня 1933 г.

Моя дорогая, любимая,

я тебе причинил большое огорчение? Я определенно поставил себя в самое жалкое положение. Надеюсь, что таких ужасных суток у меня больше не будет, но ах! я так не хочу, чтобы, тебе было плохо.

Во всем виноват Руди. Уже много лет никто не производил на меня такого впечатления. Его прямота, честность и достоинство, а главное, его естественная доброта — это больше, чем я мог вынести. Если бы он был враждебно настроен или неловок по отношению ко мне, я бы это понял и не обратил внимания: но я был глубоко тронут тем, как гордо и любяще он говорил мне о «своей жене» и тем, как он держал тебя за руку и смотрел на тебя, и твоими собственными рассказами о его преданности. Что бы ты мне ни говорила, все заставляло меня чувствовать себя все ниже и ниже (хотя, Бог свидетель, в моих чувствах к тебе нет ничего низкого), до тех пор, пока, сидя за обедом, я вдруг не понял, что ситуация более, чем странная. Это было невозможно. Я смотрел, как ты опираешься на его плечо и понял, что очень сильно тебя люблю и очень хотел бы не любить. Мне хотелось сжать тебя в объятьях и уже не отпускать, но за тобой я видел Руди, и тогда мне хотелось плакать. Жизнь так невероятно сложна и запутанна, и кажется, что мы почти ничего не можем с этим поделать. Я смотрел, как ты уезжала, а потом повернулся, поднялся к себе в номер и сел там, как был — в пальто, с головы до ног в шампанском и в чувствах. Я так устал, что уже не мог ясно думать. Я вслепую добрался до Северного вокзала, сел на поезд и сидел, тупо глазея из окна и думая о тебе всю дорогу до Кале. Твое счастье для меня важнее, чем счастье Руди и чем моя собственная любовь.

Понимаешь ли ты все это и напишешь ли ты мне, что ты об этом думаешь? Есть одно обстоятельство, которое возвышается над всем остальным. Оно очень таинственно, но абсолютно реально — я люблю тебя. Бесполезно дальше обсуждать то, что мы думаем по этому поводу.

Я немедленно прилечу на самолете, если ты думаешь, что разговор нам поможет, но значение имеют лишь две вещи — я не должен делать тебя несчастной и должен быть честным с Руди. Как можно примирить одно с другим?

Поделиться с друзьями: