Моя мать Марлен Дитрих. Том 2
Шрифт:
Любовь моя единственная,
сегодня мой день писать, но я думаю, стоило бы лучше печатать на машинке, — тогда тебе будет легче читать (хотя знаю — ты можешь спокойно прочесть мое письмо, а потом, не задумываясь, разорвать на клочки).
Играли музыку к «Королю», полька буквально надрывала мне душу. Никогда в жизни не знала желания открыто принадлежать какому-то одному мужчине. Я всегда смеялась над теми, кто этого искренне жаждал. Но теперь я сама хочу быть твоей, и чтоб все это видели и знали, и танцевать вместе под эту мелодию, которая уже навеки связана с тобой. Я разглядываю фотографию Синатры и Эйве и чувствую ревность: они ведь в конце концов это все-таки сделали. Мысль, что меня может раздражать снимок двух дружественных мне людей, пугает. Но так оно и есть. Майкл вчера вечером был здесь вместе с Айз, сидели они неудобно, в углу, он смотрел на меня спокойно и печально, и я подумала, что со мной тоже могло бы такое случиться — что я увижу тебя с другой женщиной, и мне станет плохо, я почувствую себя совершенно больной.
Она мне рассказывала, что платья и пальто пришлось отвезти портнихе королевы — подкоротить перед на четверть дюйма, а то ей было неудобно и даже страшновато спускаться по витой лестнице. Я посоветовала матери одной рукой держаться за перила, но она рассердилась и отказалась, говоря, что тогда публика немедленно решит, что ей нужна поддержка, «точно какой-нибудь старухе». Мне было известно отвращение, внушаемое ей образом старости, и я не настаивала, но по ночам, пока она была в Лондоне, мне все время мерещилось, как она с этих ступенек падает.
Четвертого июля 1954 года Дитрих записывает в дневнике, что в свободный от выступлений день она в десять утра полетела самолетом в Париж, завтракала под дождем у Фуке, потом обедала с Ноэлом и его закадычными друзьями Джинетт и Полем Эмилем Зайдманом, Вивьен Ли и ее мужем, а также режиссером Питером Бруком. В Париже она заночевала, а на следующий день поутру племянница Габена отвезла ее в аэропорт «Ле Бурже»; Дитрих торопилась поскорее попасть в Лондон, чтобы не опоздать к выступлению. В Лондоне Тайнен был с нею в ту ночь до шести утра.
Инъекции с добавками амфетамина в союзе с поразительной жизненной силой моей матери работали на полный ход. Пятнадцатого июля она ударила правую ступню о ножку пианино грушевого дерева и повредила два пальца. В ту же ночь она позвонила, сказала, что придется разрезать одну из ее бесценных туфелек ручной работы, потому что давит и больно. Это было предвестье того, что через несколько лет стало тяжкой повседневностью.
Когда в Лондон явился благородный Рыцарь, всех ее английских обожателей вежливо попросили удалиться, пока она не сможет снова призвать их к себе. В результате три дня, что Рыцарь провел в столице Британии, он был совершенно счастлив, по невинности души полагая, будто она, как и прежде, принадлежит ему одному. В ту секунду, когда он уехал, возвратился Арлен; Кристофер Фрай пришел на ланч, Тайнен — к чаю, а сексуальная, ранее не возникавшая в поле зрения блондинка из Швеции — к ужину. Покончив с Лондоном, моя мать очень удобно устроилась под кровом отеля «Пале-Рояль» в Париже, где ее уже ждали Сэм Шпигель и Шевалье. Она записывала на пластинки свои песни, заказывала платья из новых коллекций, провела уик-энд в загородном доме Диора с кем-то, кто остался известен лишь под инициалами «Г.П.», и, крадучись, пряча глаза за большими темными очками, тайком от всех проникла в кинотеатр; ей очень хотелось ублажить душу созерцанием Габена в его новом фильме.
Она приняла предложение петь на большом празднестве в Монте-Карло и, уже хорошо усвоив, как это ценно, когда тебя представляет публике такая же знаменитая персона, как ты сама, а того лучше, когда даже более знаменитая, попросила своего «приятеля» Жана Кокто оказать ей соответствующую честь. Она показала Кокто текст, написанный Ноэлом, и предложила выступить с чем-то схожим, или, если он захочет, с чем-нибудь еще более воодушевляющим. Самого Кокто ей все же заполучить не удалось, — тот послал с данью в Монте-Карло их общего с Дитрих знакомца, талантливого французского актера Жана Маре, послал уплатить положенное вместо него и от его имени. Это, кстати, оказалось отнюдь не худшее произведение Кокто. Дитрих оно так польстило и обрадовало, что она заставила Фрая перевести его на английский и впоследствии то и дело перепечатывала в своих театральных программах.
Разумеется, самые громкие похвалы, услышанные из уст безвестного человека, были бы неприемлемы. Дитрих являла собой пример типичного сноба среди «знаменитостей», что выглядело смешно при ее непреходящей громкой славе.
Двадцать первого августа с воинственным и очень серьезным видом, надев все свои регалии, она шагала по Елисейским полям в первом ряду Американского легиона. Шел парад по случаю годовщины освобождения Парижа. Фотография запечатлела это событие.
К сентябрю она примчалась в Голливуд — примерять-подправлять новые туалеты для концертов в Лас-Вегасе и повидаться с Юлом. Как бывало всегда, когда моя мать не жила в Беверли-Хиллз и не снимала тайную обитель, она остановилась в доме Билла Уайлдера и его жены Одри. Уайлдеры были добрые друзья: слушали ее бесконечные тоскливые излияния, честно хранили секреты, короче говоря, на них она могла положиться в любых обстоятельствах. Что ничуть не мешало Дитрих прилюдно высказывать свое личное мнение об их характерах, привычках, образе жизни:
— Эта парочка ничем не занимается, только сидит целые дни перед телевизором! Билли даже кушает, глядя на экран. Усаживаются вдвоем, точно мистер и миссус Глуц из Бронкса, два таких маленьких грибочка, и едят свой замороженный обед! Невероятно! Вот что происходит с блестящими мужчинами, когда они берут за себя женщин низкого происхождения. Жаль!
У Юла в ту пору было предельно жесткое расписание, связанное с гастрольной поездкой. Ему приходилось выкручиваться, так или эдак приспосабливать свои выступления к коротким и частым выездам в Голливуд на переговоры с Сесилем Де Миллем по поводу роли Рамзеса в «Десяти заповедях». Читая его расписание и сопоставляя с дневниковыми записями моей матери в период между августом и октябрем 1954 года, я не устаю изумляться — как этот человек успевал быть одновременно в шести местах и еще превосходно играть в спектакле. Боюсь, здесь не обошлось без участия волшебных «витаминов» Дитрих!
Мой старший пошел в школу — настоящую школу с учителями, товарищами, с «покажи — назови». У него даже появилась настоящая коробка для ланча, украшенная картинкой из «Веселых историй». Мне все это невероятно нравилось — домашние задания, школьные экскурсии, уроки физкультуры, практические занятия в классе. Даже гимнастика! Каждое утро я не могла дождаться, пока встану; мне так хотелось абсолютно во всем участвовать! Я как бы ходила в школу вместе с моим ребенком. Долгие годы я доводила своих бедных сыновей до безумия, но они были великодушны и позволяли мне играть в эту игру, не боясь нажить репутацию мальчиков с абсолютно спятившей матерью, которая набивает под завязку красный ящик для ланча в Валентинов день, готовит сэндвичи с овощами в форме клеверного листа к празднику Святого Патрика и делает миниатюрные галеоны [17] к дню Колумба… Нет, пожалуй, я все-таки пишу не вполне правдиво. Они, конечно, боялись, но не настолько, чтобы портить мне удовольствие. Вместе с ними я даже переболела корью, ветрянкой и свинкой… Что ж, японские садовники, слуги, телохранители и «личный состав» студии не дали мне ничего даже отдаленно похожего, а я хотела подлинного детства — со всеми его радостями и горестями.
17
Старинное парусно-гребное судно.
К тому времени, когда мне исполнилось тридцать шесть, я тоже могла законно похвастаться: «Меня не миновала ни одна детская болезнь».
В Голливуде моя мать тем временем ездила на примерки и ждала того главного телефонного звонка, который один мог бы наполнить ее жизнь смыслом. Догадываясь, что ушей Юла достигли слухи о «других мужчинах» и он негодует, она писала ему:
Мой милый, я разговаривала с тобой пару часов назад и теперь больна от горя. Что ужасного я совершила, чтоб заслужить это? Я старалась сделать мое письмо недельной давности повеселее, оттого что подумала: так будет лучше, чем посылать слезную жалобу. Не могу судить, получилось оно веселым или нет, но я в нем ясно дала понять, что ничего дурного за мной не числится. Не сомневаюсь, ты мне веришь, веришь в то, что ты моя единственная любовь и единственный предмет моих желаний, что я не смотрю на других мужчин, даже вообразить нельзя, будто я могу заинтересоваться другим мужчиной. Ради Бога, не отвергай меня, не отталкивай. Если ты станешь иначе думать о нас, если отречешься от любви, которую сам называл «безграничной», то знай, — это будет конец моей жизни. Быть не может, чтобы ты хотел это сделать без причины, хотел убить меня, — меня, которая любит тебя так сильно и так давно.
Копия была переправлена мне — на предмет комментариев, а также советов, что надлежит делать дальше.
Ранним утром двенадцатого октября она поехала на репетицию в Лас-Вегас, сильно простыла, потом написала в дневнике несколько слов о премьере, как о чем-то совершенно заурядном. На следующий день безумный успех даже не был упомянут, она просто вывела три слова на странице: «Чувствую себя ужасно». Больше ничего. И все то время, что она выступала в Лас-Вегасе, до самого конца ангажемента, Дитрих повторяет, что в отчаянье и полумертва от своей шумной популярности в городе. Сверкающая красотой, с царственным величием стоящая перед ликующими зрителями женщина каждый вечер пишет в дневнике: «Все дни похожи друг на друга. Скука».
Ноэл поддерживает с ней непрерывную связь. Она посылает мне копии писем. Видимо, я доросла наконец до сомнительной чести читать всю корреспонденцию моей матери. Тем более, что у отца на ранчо есть копировальная бумага.
11/11/54
Ноэл Коуард
17 Джералд-роуд С. В.
Дорогая моя,
фотография совершенно потрясающая, и платье — не платье, а мечта, …о, до него же мне хочется поглядеть, как ты кружишься в этом маленьком легком вихре.