Моя мать Марлен Дитрих. Том 2
Шрифт:
Всю ночь мать, почти не дыша, пролежала в постели. И только наутро наконец позволила перевезти себя из гостиницы в госпиталь Св. Винсента. Рентген подтвердил предположение хирургов. У нее было сломано левое бедро.
Для алкоголиков операции — особенно ортопедические — всегда сопряжены с риском. Отравленный алкоголем организм более восприимчив к инфекции, тремор может привести к смещению обломков кости во время вытяжения, возможны также разные другие осложнения, поэтому очень важно, чтобы хирург знал всю правду о состоянии такого пациента. Я поручила доктору Стинчфилду обсудить эту проблему с сиднейскими врачами. Но мать категорически отказалась оставаться в Австралии. Встал вопрос: куда ее везти?
В конце концов было решено, надев на Дитрих защитный гипсовый корсет, переправить ее самолетом в ближайший медицинский центр в Калифорнии и вверить попечению главного ортопеда МЦКУ, которого порекомендовал Стинчфилд. Договорившись относительно носилок для этого путешествия, я полетела в Лос-Анджелес, чтобы подготовить все необходимое к ее приезду. Там я наняла карету «скорой помощи», которая встретила бы самолет из Сиднея, и выбрала палату в Вильсоновском корпусе МЦКУ для ВИПов. Внезапно до меня дошло, что мои родители будут спать под одной крышей! И мне стало грустно при мысли о том, в каких обстоятельствах довелось наконец соединиться этим двум немощным старым людям.
Я встретила самолет на поле и сопроводила носилки в поджидающую мать «скорую». На этот раз репортеры нас застукали и даже ухитрились один раз заснять Дитрих на носилках. Опять я ехала с ней в «скорой помощи», держа ее за руку, пытаясь разогнать ее страхи. Она была в ярости. Я попросила у нее прощения, зная, что она считает меня виновной в том, что наша, обычно безотказная, «система безопасности» дала сбой. Как только мать оказалась в своем новом обиталище напротив палаты, где через несколько лет скончается Джон Уэйн, она выставила меня, надавав тысячу высосанных из пальца поручений: ей не терпелось остаться одной, чтобы распаковать свои бутылочки и спрятать их в ночном столике среди упаковок «клинекса».
Опять рентген, консилиумы, обсуждения. Тем временем я навестила отца. Он очень гордился своими последними достижениями: когда физиотерапевт вкладывал мягкий резиновый мячик в его беспомощную правую руку, он не только с каждым разом все лучше ощущал предмет, но и мог обхватить мяч тремя пальцами! Не за горами был день, когда он сумеет стиснуть этот желтый мячик и тогда поверит, что на самом деле жив!
Прославленный хирург, очень красивый — типичный киногерой, — стоял, прислонившись к стене, напротив кровати, где лежала мать; с ним были два его блестящих молодых ассистента. Он терпеливо пытался объяснить суть относительно нового, но высоко эффективного хирургического метода: концы сломанной кости наглухо скрепляются — вместо того, чтобы поместить ногу на вытяжку, предоставив остальное времени и природе. Однако на мать их доводы не произвели никакого впечатления. Она отослала прочь врачей, точно это были коридорные, и заказала обед для нас двоих.
— Ты видела, какой этот врач молодой? А те двое, по бокам? Мальчишки! Откуда такие дети могут знать, что надо делать… зеленые слишком! И вообще все здесь чересчур элегантно — это подозрительно. Только в Голливуде способны устроить клинику, похожую на съемочный павильон! Отвези все мои рентгеновские снимки в Нью-Йорк и покажи Стинчфилду. Объясни, что они тут хотят со мной делать, и спроси, что он по этому поводу думает.
Я поцеловала отца на прощанье, велела ему продолжать трудиться, сказала, что он большой молодец, и мне почудилось, что его здоровый глаз радостно сверкнул. Перед отъездом я спросила у матери, не хочет ли она его повидать, и услыхала в ответ резкое «нет», чему нисколько не удивилась.
Доктор Стинчфилд боялся, что дополнительное хирургическое вмешательство сопряжено с опасностью инфекции, а поскольку мать не хочет оставаться в МЦКУ, не доверяя тамошним врачам, пожалуй, лучше всего перевезти ее в Нью-Йорк, поместить в прежнюю палату в Колумбийском Пресвитерианском госпитале и, поскольку кровообращение в ноге сейчас нормальное, использовать метод вытяжения.
7 октября я встретила мать в аэропорту «Кеннеди» и помогла перенести ее носилки в очередную «скорую». С 13 сентября она была в гипсовом корсете, так прилетела из Австралии в Калифорнию и вот теперь в Нью-Йорк, и потому была измучена, напугана и, естественно, ужасно раздражена. Наверное, ей было бы еще хуже, если бы не сопровождавшая ее в полете очень привлекательная блондинка, бывшая армейская медсестра — мать не выпускала руки девушки и нежно ее поглаживала, пока за нами не закрылись дверцы «скорой помощи». Теперь я смогла взять ее за руку; выбоины, казалось, стали еще глубже с того времени, как мы в последний раз ехали по той же дороге.
Когда мы вкатили носилки в Пресвитерианский госпиталь, я буквально почувствовала, как содрогнулся весь персонал на этаже, где находилась палата, предоставленная Дитрих.
С тех пор, как она прикладывалась к бутылке в самолете, прошло уже несколько часов, и поэтому с каждой минутой мать становилась все более бешеной и непокорной. Одну медсестру, которая попыталась ее успокоить, она ударила, у второй вырвала из рук шприц и отшвырнула в другой конец комнаты. Наконец нам удалось установить капельницу. Теперь можно было разрезать гипс и заняться ногой.
Обычно у человека в столь почтенном возрасте кости срастаются примерно за два-три месяца. Матери с ее проспиртованным организмом понадобилось четыре месяца — до февраля 1976 года. Меня поражало, как она выдерживает эти бесконечно долгие недели неподвижности с металлическими спицами в теле, с поднятой кверху, растянутой грузом ногой. Это была самая настоящая пытка. К счастью, Дитрих оказалась на редкость терпеливой.
Никто не имел права входить к ней без разрешения. Она не впускала к себе убираться негритянок и пуэрториканок. Сестры и горничные были в отчаянии — бедняжки боялись, что потеряют работу, если кто-нибудь из врачей увидит, в каком плачевном состоянии пребывает палата Дитрих. Я, когда могла, украдкой протирала пол, упрашивала мать быть более терпимой и демократичной и постоянно извинялась за ее безобразное поведение. В палату поставили холодильник, и мать забивала его больничной едой, которую заказывала, а потом отказывалась есть.
— Еда в этом кошмарном грязном госпитале не для нормальных людей! Я спрятала все в холодильник — забери домой, у тебя будет готовый обед.
Иногда мне удавалось уговорить ее снизойти до «плебейского развлечения» — то есть телевидения. Впервые увидев однажды вечером в каком-то фильме Роберта Редфорда, она безумно в него влюбилась. Это пошло ей на пользу. Она стала требовать, чтобы ей приносили все журналы, в которых он бы упоминался. Я добыла наволочку с изображением Редфорда — мать была в восторге: теперь она могла спать с ним и предаваться мечтам.
Моя подруга, которая подобно святому Христофору благополучно переправила носилки с Дитрих через океаны — вначале из Парижа, затем из Сиднея, — которая героически пыталась ее протрезвить, поддерживала ее, подхватила, когда та упала, организовала рентген, врачебную консультацию, собрала ее вещи в уборной и в гостиничном номере, по мере своих сил оберегала ее от австралийских газетчиков, а затем сопровождала носилки на пути в Лос-Анджелес, была совершенно измотана. Перед тем, как улететь домой, она зашла в госпиталь попрощаться с Дитрих. Переступив порог, она услышала:
— Знаете, почему я упала? Почему сломала ногу? Когда я в Сиднее выходила на сцену, эта любимая подружка Марии подставила мне подножку!
Потрясенная такой чудовищной ложью, моя приятельница повернулась и без единого слова вышла из комнаты. Больше они никогда не виделись. Она написала Дитрих подробное письмо, в котором подробнейшим образом перечислила все события, предшествовавшие злополучному сиднейскому падению, но мать не только не взяла свои слова обратно, но, ничуть не изменив эту вопиющую ложь, повторяла ее всем кому ни попадя. По прошествии нескольких лет мать начала недоумевать и сердиться, почему моя подруга не кажет глаз. В конце концов она ведь никогда не осуждала «эту женщину» за то, что та подставила ей подножку, в результате чего обрекла на все эти «муки и расходы» — так почему же та считает, что имеет право обижаться? По своему обыкновению мать отказывалась принимать правду — хотя эта правда была более чем очевидна.