Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Моя повесть-1. Хлыновск

Петров-Водкин Кузьма Сергеевич

Шрифт:

На семейном совете брат Григорий сказал: "Слабоват он, боюсь, мамаша, для ссыпки, в нем выдержки жильной не хватит, Сергуньку бы к ремеслу какому ни на есть припустить".

Арина нашла совет резонным - отец был отдан в ученье к сапожнику.

В России существовало поверье: не все пьяницы суть сапожники, но все сапожники - пьяницы. Акундин, сапожный мастер, был пьяницей в широком, затяжном смысле этого слова.

Варка вара, крученье дратвы со вставлением в нее свиного волоса; дальше мочка и растяжка товара; потом шов голенища; все эти первоначальные дисциплины прерывались бесчисленными антрактами для беганья к "Ерманихе" за шкаликами. И когда оказавшийся смышленым ученик дошел до кройки подъема и до заканчивания целого сапога, он уже не уступал и по шкаличной части своему учителю. Плохо кончил Акундин, сапожный мастер. Надо сказать, отец всегда относился с почтением и с благодарностью к своему учителю и нет-нет да принесет, бывало, об Акундине весточку, а весточки становились все хуже: "мерещиться стало Акундину", "в больнице от пьянства лежал Акундин". Однажды отец вернулся с базара бледный, взволнованный, прямо с места события; Акундин зарезал в куски жену свою кроильным ножом, исполосовал самого себя и в страшных муках умер, побежденный водкой. С этого дня отец навсегда перестал пить. Что касается ремесла, ученик его честно воспринял от учителя формулу: прочность сапога - залог его долговечности. Деревенские заказчики были без ума от работы отца. Им он главным образом изготовлял "холодные калоши" - это чрезвычайно портативный вид обуви, главным образом для грязного времени. Удобство их надевания: стоят такие калоши, воткнул в них с налету мужик или баба ноги и пошел. Размер их также большой роли не играл: в больших калошах мог и ребенок передвинуться через мокредь, если, конечно, у него хватало силенки вытянуть их из грязи.

–  Обувка неизносная, можно сказать, - говорили деревенские.
– А прочности такой, что брось их о камень - так зазвенят от прочности.

Этим качеством был вправе гордиться мой милый мастер. Кожу он умел выбрать: до упокоя души хватит, - как определял он ее сам, поглаживая и охорашивая черный, как смола, товар, прежде чем приступить к работе.

Из-за этой же прочности происходили иногда и недоразумения, конечно, только с городскими заказчиками. Городской от сапожника также прочности сапог просит, но, кроме этого, чтобы и легкость была, и форс, особенно бабы-молодухи, те, можно сказать, птичьего молока от башмаков требовали. Придет, бывало, такая - и ну щебетать с надрывчиками:

–  Батюшка, Сергей Федорыч, да ведь не поднять их с ногой-то, от полу не оторвать - такая тягость.

–  А тебе из бумаги бы их склеить, - урезонивал заказчицу отец.
– Поди базарную купи обувку - кардонку тебе положат заместо стельки. Я бы тебе тоже легости напустил, да в глаза-то тебе как после смотреть?

Второе, чем отличался отец, это точностью меры. Иногда мать со стороны скажет:

–  Да ты, Сережа, на мозоль прибавил бы мерку, видел, нога-то какая у мужчины…

Отец не сдавался: точность меры для него была закон.

–  Раз мозоль есть, так срезай ее, не по мозоли мне сапог уродовать, его же засмеют, да и мне стыд будет, если я ему по мозолям выкройку сделаю.

Так же отец резонил и заказчика.

–  Да оно, конечно, - печально соглашался заказчик, - что говорить, фасон что и следует, но жмут больно очень. Иной раз, не поверишь, за сердце ущемит, такой жом…

–  Ну, об этом, милый человек, беспокоиться не изволь, - добродушно отвечает отец, - разносится. Заметь, чем больше он ногу жмет, тем больше ему нога сопротивление оказывает, - как же не разносишь против людского упора никакая кожа но устоит…

Успокоенный заказчик уходил, незаметно похрамывая перед пстречкыми, восхищавшимися блеском сапог и их форсом.

Но что прочность и что блеск по сравнению с сознательным применением к сапогу "форса", которое вправе было считаться изобретением отца и которое сделало его популярным на окраине мастером - он стал создателем этой моды.

Форс или скрып, образующийся в сапоге от трения стелек о подметки и возникающий случайно, конечно, ничего особенного не представляет, иногда это просто несчастье, от которого невозможно вылечить сапоги, - бывает ужасный скрып. Это хлыновцы поняли после того, когда услышали организованный скрып бодровских парней-форсунов, обутых моим отцом: идет, бывало, молодчик с другой окраины и тоже со скрыпом, а сапоги его и скрыпят; "ду-рак, ду-рак" - тут и мальчишки и взрослые подымут форсуна на потеху, тот то на траву переметнется, то в пыль самую залезет, чтоб "дурака" этого в сапогах заглушить…

Отец подошел к производству форса как к звуковой выразительности, его сапоги звучали как по камертону.

–  Эх, поют сапожки-то - сердце радуют… Девки от форсу млеют, - говорили знатоки. Скоро весь город был охвачен этой модой.

Свои "форсы" отец узнавал в любой толпе. Бывало, возвращаемся ночью. Во тьме, на другой стороне улицы, слышно, скрыпят сапоги.

–  Василий Рожков идет, - сообщает мне отец. Потом прислушается: - Сдал сапог, - правая нога сдала - слышишь, ноту не доводит. Не иначе, вовнутрь стаптывает… - И потом уверенно кричит в темноту: - Василию Дементьевичу почтение нижайшее…

Люблю до сих пор обстановку и запах сапожничанья. Кожи, вар, лак - бодрящие меня запахи. И отца вспоминаю по ним, с его открытой улыбкой, добродушным юмором и рассеянностью.

Сидит он за верстаком с сапогом, зажатым в колени. Голосом от октавы до фальцета поет:

Жила-была красавица,

Разбойника дочь.

Она была смуглявая,

Как черная ночь…

Мать убралась. Шьет, штопает у стола. Подпевает мужу.

–  Да что ты, Сережа, то хрипишь, то бабьим голосом воешь. Пел бы серединой… - скажет мать.

–  Серединой, Анена, никак невозможно, голосу в горле тесно, то в нёбо, то в глотку бросается: тут ему и сила разная… - отвечает, делая серьезную гримасу, отец.

Часы, с подвязанными к гирям тяжестями, спешат, спотыкаются от тиканья. Вдруг захрипят и, как дворняжка, сорвавшаяся с цепи, начнут отлаивать часы. Отец недоверчиво взглядывает на них.

–  Не забыть бы керосином смазать - говорит он как бы себе.

–  Замучил ты их совсем, - говорит мать.

–  А разве плохо? Ты посмотри, старуха, - часы нам ровня, а в ходу за ними молодому не угнаться… Ну, а керосинчиком их надо побаловать… Слышишь, минутная шестерня цепочку сбрасывает: опять окаянный таракан в колесе засел где-нибудь… - По ассоциации о часах отец продолжает: - А что, Анена, - запамятовал я, - задолго до Кузи купили мы их?

Мать вздыхает и отвечает точно и с торжественностью:

–  На пятый месяц три недели в тягостях ходила…

–  Да, да, - обрадованно вспоминает отец, - с работы мы шли. Разделили деньги. Выпили на лишек… А у меня так и бьется в голове: часы да часы… Артель - свое дело, еще да еще выпить, а мне никакого удержу нет: чего доброго лавки закроют. Оставил денег на складчину, а сам побежал… Выбрал вот их, под мышку взял и ног под собою не чую… И часы бы не разбить, и тебя скорее порадовать хочется, и сам в нетерпенье… - Отец помолчал, растянул задник на колодке и укрепил его.
– Вот ты и поди, - задумчиво продолжал он: - Иной раз в голове просто разрывается, чтоб другому хорошее что передать, а сунешься до человека и выражения не подыщешь… Да… - Но сейчас же заулыбался и опять о часах: - Место я им заранее придумал в келейке: на косяке, против окошка… Тебе и сказать не хочу - дело в чем: лежала ты тогда, а к двери тебе не видно… Ты мне с кровати говоришь: пища на шестке стоит, ешь, мол. Ну какая еда тут? Вколотил гвоздь, прицепил гири, маятник и повесил… Дошло дело стрелку ставить, а время и не знаю сколько. Ну, думаю, ладно - пусть будет семь, без чего-то… Пустил маятник - часы и затикали… А ты с кровати…

–  Сразу догадалась я, - перебивает мать, - тренькал, тренькал ты ими, а мне тогда не до часов была

–  А когда часы бить начали?
– хитро улыбаясь, спрашивает отец.

–  Да, да, - встрепенулась мать, - ведь вот совпало как…

–  Пружина дзинь… - продолжает отец.

–  Да, да, - перебивает мать, - а он в это время под сердцем - тук, тук, ножонками… В первый раз зашевелился…

–  Вот они какие, часы, - победоносно резюмирует отец, стряхивает обрезки кожи с фартука, свертывает козью ножку, сыплет в нее полукрупки и идет курить к печной отдушине. Вертушка сопит, трещит, и разлетается искрами махорка. Клубы дыма рвутся в отдушину… Мать вздыхает:

–  Не ждала, не гадала, что за тебя замуж выйду.

–  Судьба зла - полюбишь козла, - делая гримасу сожаления и подражая вздохом жене, говорит отец и продолжает шаловливо: - А меня, думаешь, спросили? Мамаша с вечера сказала: слышишь, Сергей Федорыч, если ты завтра напьешься, так я шкуру с тебя спущу и на глаза больше не показывайся… Хорошо, отвечаю, мамаша… Ну, так вот, завтра смотрины. Вдовы Пантелея Трофимыча дочь Анну смотреть будем… Ладно, говорю, мамаша… Вот и дело было сряжено, а мою суженую только что в лесу тогда встретил, да и то ни ножек, ни рожек не запомнил сквозь сон мой лесной… А на смотринах увидел и думаю: "Ну что же, чем не жена: щупленькая, хрупенькая - за пазуху положу - и тепло, и не тесно".

Поделиться с друзьями: