Моя повесть о самом себе и о том, чему свидетель в жизни был
Шрифт:
Но я не хотел или не мог тогда этого видеть и, повинуясь воле моего покровителя, рьяно пустился вслед за его широковещанием и риторическим парением, предварительно выразив, однако, сомнение в возможности подняться на одну высоту с ним. И, действительно, я не смог. Под влиянием моей склонности идеализировать все, что почему-нибудь говорило моему сердцу или воображению, я возвел на пьедестал и Дмитрия Михайловича. Он мне представлялся великим историческим деятелем, и я считал дерзостью признавать в нем недостатки или идти за ним следом, хотя бы даже по его приглашению. На самом же деле все было гораздо проще. За недостатком ясного представления, в чем именно полагал он славу и величие России, генерал запутался в лабиринте напыщенных фраз и предоставил мне его оттуда вывести. Я же простодушно принял его вызов за чистую монету и в свою очередь расправил крылья, но они меня не сдержали: пришлось отказаться от непосильной задачи. Очевидно, я был ниже роли, которая предназначалась мне. Но это на первых порах еще не испортило моих отношений с генералом: он еще долго продолжал ко мне благоволить и осыпать меня знаками своего внимания.
Гораздо проще и теплее относилась ко мне сестра генерала. Анна Михайловна была еще молода — лет двадцати семи, восьми. Ее нельзя было назвать красивою, но она привлекала выражением ума и доброты на миловидном лице, а обращение ее было проникнуто какой-то особенной задушевной простотой, невольно вызывавшей на откровенность. Она воспитывалась в Петербурге, в Екатерининском институте, и с большим оживлением вспоминала время, которое там провела. Она часто рассказывала о нравах и обычаях институток, об их занятиях, забавах и учителях и особенно лестно отзывалась об их общем любимце, преподавателе русской словесности, И. И. Мартынове. Он был впоследствии директором департамента в министерстве народного просвещения и известен в ученом мире переводом греческих классиков. Увлекаемая благосклонностью ко мне, Анна Михайловна иногда проводила параллель между популярностью Мартынова среди институток и расположением ко мне моих острогожских учениц. Она, шутя или серьезно, пророчила мне блестящую педагогическую карьеру. Ни ей, ни мне, однако, не приходило в голову, что судьба действительно готовила мне некоторый успех в стенах того самого заведения, где подвизался Мартынов, и по его же предмету.
Я в самом деле был счастлив с моими ученицами. Не говорю о других, но и дочь Анны Михайловны, умная и способная, но преизрядная дурнушка, до того пристрастилась к моим урокам, что ее приходилось даже удерживать от излишнего усердия. Как теперь, чувствую на себе острый взгляд ее быстрых глазок, когда она, склонив голову набок и поджав губки, слушала мои объяснения. Двоюродная сестра ее, Марья Владимировна, или, как ее все называли, Машенька, далеко уступала ей в способностях и в прилежании. Зато она была прелестна собой. И после немного видел я женщин с такой свежестью и с таким блеском красоты. Она едва начинала выходить из детства и представляла очаровательную смесь ребяческого простодушия с первыми проблесками сознания женского достоинства. Если бы сравнение молодой девушки с распускающеюся розою уже не было и прежде избито, его следовало бы изобрести для Машеньки. Оно невольно приходило на ум при виде ее матово-белых щечек с легким розовым оттенком, который, при малейшем движении души, вспыхивал ярким румянцем и разливался по всему лицу, по шее и по рукам. Еще особую прелесть сообщала ей тень задумчивости, лежавшая в ее взгляде и в углах тонкой дуги рта. Машенька была очень чувствительна. Мне не раз приходилось подмечать, как у нее дрогнут губки, а на ресницах повиснет слеза. Эта задумчивость, в связи с непочатой свежестью ее детского личика, и трогала, и вызывала на размышления. Да и нельзя сказать, чтобы у Машеньки не было причин задумываться.
Родители ее жили в деревне и мало думали о воспитании дочери. Детство ее прошло между отцом-ипохондриком и матерью, доброю и умною, но чахоточною. Наконец, ее взял к себе дядя и впервые озаботился ее образованием. Но ему некогда было постоянно следить за ней, и он сдал ее на руки сестре. Анна Михайловна, во всех других отношениях достойная женщина, в этом случае оказалась ниже самой себя. Она была страстная мать, а дочери ее природа отказала даже в самой заурядной миловидности: отсюда ее раздражение против хорошенькой Машеньки. Она завидовала ей и, во избежание не выгодных сравнений для своего детища, держала племянницу в стороне. Таким образом, бедная Машенька и в доме дяди оставалась одинокою. Тут, кстати или не кстати, выступил на сцену я. Сначала она меня дичилась и бросала на меня из-под длинных ресниц недружелюбные взгляды. Я был для нее учитель, существо несимпатичное, которое должно было, думала она, внести в ее и без того невеселую жизнь новый элемент скуки и принуждения.
Я, со своей стороны, не без трепета приступал к занятиям с ней. Такой ученицы у меня еще не бывало. Всего годом моложе меня, она, со своей расцветающей красотой и с дремлющим умом, казалась мне, ошалелому от романов, спящей царевной, разбудить которую был призван я. Во мне заиграло воображение, и я задался мыслью расшевелить ум и сердце Машеньки. Увы! Первое так и осталось мечтой, а второе дало мне мимолетное и далеко не полное удовлетворение. Машенька скоро убедилась, что я не сухой педагог, а живой, увлекающийся юноша, который, при всей напускной важности и требовательности, на какую его обязывал учительский долг, способен и сочувствовать, и, по возможности, облегчать ей труд. Строгий и сдержанный вид маленькой женщины уступил в ней место детской доверчивости. Она сделала меня поверенным своих маленьких тайн и огорчений. А я, смотря по обстоятельствам, то ласково утешал ее, то с важностью ментора читал ей наставления.
Но мало-помалу в нас зародилось чувство более горячее и требовательное, чем братская приязнь, которою мы, однако, продолжали обманывать себя. Предоставленные самим себе — Анна Михайловна никогда не присутствовала при наших уроках, — не знаю, как далеко зашли бы мы в нашей неопытности и какой исход имела бы в заключение эта опасная игра, в которую уже начали замешиваться и пламенные взгляды, и нежные рукопожатия. Но тем временем наступил отъезд из Острогожска генерала. Димитрий Михайлович не хотел больше подвергать Машеньку случайностям своей военной кочевой жизни и поместил ее, для окончания образования, в харьковский институт. Горестно было наше расставание; мы знали, что никогда больше не свидимся. Наш последний урок прошел в слезах и горьких сетованиях на нашу судьбу. Под конец мы не выдержали, бросились в объятия друг друга и обменялись первым и последним поцелуем. Машенька уехала, а я вдогонку ей написал длинную прощальную элегию, конечно, в прозе, которую, в качестве наставника, постарался испестрить возвышенными сентенциями и поучениями.
Этим и кончился первый романтический эпизод моей жизни. Он бледен, скажут. Пусть так, но, за отсутствием более ярких радостей в моей трудовой и полной лишений юности, и он был светлым лучом, воспоминание о котором и до сих пор греет меня.
Новое обстоятельство скоро еще больше скрепило мои отношения с генералом Юзефовичем. Отец покончил дела с Юлией Татарчуковой и вернулся из Богучар. Он расстался со своей доверительницей, как только перестал быть нужен ей. Впрочем, сам отец подал главный повод к тому. Его романтическая страсть к молодой вдове постоянно росла и, наконец, приняла размеры, которые начали уже серьезно грозить ее покою. Устроив ей гнездо, неугомонный обожатель Юлии задумал и сам поселился в созданной им Аркадии, хотя бы для того только, чтобы беспрерывно наслаждаться лицезрением своего божества. Молодая женщина не согласилась. Между ними произошла ссора, и они расстались, на этот раз уже навсегда — она, негодуя на дерзкий план своего поклонника, а он, унося с собой глубокую рану отвергнутой любви.
Генерал Юзефович между тем давно желал заручиться моим отцом для ведения собственных дел. Он поспешил воспользоваться настоящей минутой и предложил ему заняться тяжебным делом по его имению в Полтавской губернии, в Пирятинском повете, как тогда назывались малороссийские уезды. Отцу, таким образом, предстояла новая разлука с семьей; ему надо было ехать на самое место производства дела, в вотчину генерала, Сотниковку. Он вообще не любил тяжебных дел, особенно сомнительного свойства, каким позднее и оказалось поручаемое ему теперь. Генерал тягался с крестьянами за землю, которую, кажется, отнял у них не совсем законно. Как бы то ни было, а тогда отец еще ничего об этом не знал и, чтобы не остаться без хлеба, согласился еще раз окунуться в ненавистный ему тяжебный омут. Он уехал в Сотниковку, а Дмитрий Михайлович взялся, в его отсутствие, заботиться о всей нашей семье. И, действительно, он так устроил мать, что она, по крайней мере на время, была избавлена от нужды.
Мало того, несколько месяцев спустя он, снисходя к желанию отца повидаться с кем нибудь из домашних, отправил меня к нему. Генерал с редкою заботливостью снарядил меня в путь, взял на себя все дорожные издержки и, ввиду моей неопытности, для большой безопасности дал мне в провожатые одного почтенного унтер-офицера. Отца я застал отягощенного делами и в сильной тоске. К сердечным страданиям, к скуке одиночества теперь присоединилось еще щемящее чувство недовольства самим собой за легкомысленно взятую на себя ответственность по делу, в правоте которого он начал разочаровываться. Свидание со мной, однако, значительно освежило его, и я с ним расстался, не подозревая, что видел его в последний раз.
Матери недолго пришлось пользоваться относительно беззаботным существованием под крылом Юзефовича. Два месяца спустя после моей поездки в Полтавскую губернию мы получили известие о смерти отца. Он умер в Пирятине, после пятидневного недомогания. Судьба до конца не смягчилась к бедному страдальцу. Он умер, удрученный сознанием бесплодности своих трудов. Чужие руки закрыли ему глаза. Присутствие близких не смягчило горечи его последних минут. Бедный, бедный отец! На что послужили ему способности, благородство чувств и честность поступков? Все это было в нем исковеркано, придавлено средой и обстоятельствами. Можно ли винить его в том, что он не превозмог своей судьбы, не всегда умел противиться страстям? Нет, пусть ищут героев где хотят, но не в русском крепостном человеке, для которого каждое преимущество его натуры являлось новым бичом, новым поводом к падению. А отец мой до последнего вздоха сохранил настолько уважения к своему попранному человеческому достоинству, что и в позоре своего положения не опозорил себя ни одним низким делом, ни одной бесчестной мыслью.
Елец — Чугуев
Известие о смерти отца дошло до нас через генерала Юзефовича. Он постарался, насколько мог, смягчить этот новый удар нашей бедной матери. Он и себя приобщал к нашему горю; говорил, что лишился в покойном незаменимого помощника; обещал по-прежнему заботиться о его семье.
Странное обстоятельство предшествовало смерти отца. Между сложными и запутанными явлениями человеческой жизни встречаются такие, которые в простодушных людях вызывают невольное расположение к суеверию. Так было и с моею матерью. Ей незадолго перед тем приснился сон, в котором она до конца жизни не переставала видеть пророческий смысл. И в самом деле, он удивительно совпал с последующими событиями ее жизни. Ей снилось, что она с отцом и со мной куда-то едет в телеге. Местность незнакомая. Я сижу рядом с ней. Отец, на облучке, правит лошадью. Вдруг небо точно вспыхивает, над нами раздается оглушительный треск грома. Отец мгновенно исчезает. Испуганная лошадь бьется и грозит опрокинуть телегу. Мать в ужасе. Но я хватаюсь за вожжи и восклицаю: «Не бойтесь, мы доедем, куда нам надо: я буду править». Два дня спустя пришла весть о смерти отца, и мне действительно надо было взять в свои еще слабые руки управление нашим семейным мирком и вести его дальше по пути жизни.