Моя повесть о самом себе и о том, чему свидетель в жизни был
Шрифт:
Зато религиозные верования моего отца, как и все в нем, отличались своеобразностью и были полны противоречий. Например, он высоко ценил Вольтера и нимало не смущался его скептическими воззрениями. Сам, между тем, был набожен, не иначе, как с уважением, говорил о «вещах божественных», ничуть не пренебрегал обрядами церкви. При всяком выдающемся событии в домашнем быту он непременно приглашал священника служить молебен, хотя за это часто нелегко бывало заплатить. На молебнах он всегда с благоговением молился, а вслед за тем опять от души смеялся антирелигиозным выходкам Вольтера, особенно его издевательствам над попами и монахами.
Первые покушения моего отца водворить правду там, где ее не хотят
После женитьбы отец мой намеревался жить по-прежнему, со своими родителями, но это скоро оказалось невозможным. Его мать никак не могла простить удара, нанесенного ее честолюбию, и как женщина энергическая резко выражала свое неудовольствие. За все платилась, конечно, моя будущая мать. Ни молодость, ни красота ее, ни безусловная покорность — ничто не могло смягчить бабушку Степановну. Отцу приходилось или оставаться безмолвным зрителем незаслуженных обид и оскорблений, ежедневно наносимых его юной подруге, или начать жить собственным домом. Он избрал последнее. Жалованье он получал небольшое; но в Алексеевке все было дешево, а нужды его семьи незатейливы: ему без особенного труда удалось обзавестись маленьким хозяйством. Молодость, относительное довольство, согретый любовью домашний очаг, а главное — удовлетворение малым и вера в будущее делали то, что отец мой на время счел себя счастливым. Этот момент его жизни может быть назван золотым, идиллическим периодом его существования. Но идиллия недолго продолжалась: она быстро перешла в драму, с печальной развязкой на краю могилы.
Характер общественной деятельности моего отца не замедлил определиться. Он с первых же шагов в качестве старшего писаря выступил защитником слабых и врагом сильных. Настал ряд случаев, в которых ярко обнаружилась и его диалектическая ловкость в оспариваний несправедливых притязаний, и стойкость в преследовании злоупотреблений. Это усилило бдительность врагов и разожгло их злобу. Завязалась ожесточенная борьба. К несчастью, отец мой стоял совсем одиноко. Ему и в голову не приходило позаботиться о том, чтобы приобрести себе союзников, образовать нечто вроде партии. Он ровно ничего не понимал в практической мудрости, которая страстями же побеждает и подчиняет себе страсти, но в своей юношеской неопытности думал, что достаточно возвысить голос в пользу правды, и ее торжество несомненно. Уроки опыта и впоследствии не научили его этому.
Был объявлен рекрутский набор. Вотчине надлежало поставить известное число рекрут. Власти так повели дело, что богатые, имевшие по три и по четыре взрослых сына, были, под разными предлогами, освобождены от этой общественной тягости, которая, таким образом, падала исключительно на бедных. Многие семьи лишались последней опоры: лбы забрили даже нескольким женатым. Такая несправедливость возмутила отца. Он горячо вступился за одну вдову, у которой отнимали единственного сына и кормильца.
Но протест его остался без последствий. Тогда он решился прямо от себя написать графу и раскрыть ему все злоупотребления.
Поднялась страшная суматоха. От графа явились ревизоры; как водится, уполномоченные исследовать беспорядки и принять меры к их устранении на будущее время. Эти почтенные блюстители нравов, прежде всего, взяли с виновных огромные взятки, а затем объявили их не только правыми, чуть не святыми, а виновника переполоха, моего отца, признали клеветником. Его отрешили от должности и, в ожидании дальнейших распоряжений графа, посадили в тюрьму.
Отец, однако, не смирился, он вздумал перехитрить врагов и предупредить их донесение графу своим собственным. Но как это сделать? Его как важного общественного преступника зорко стерегли и не давали ему ни бумаги, ни перьев, ни чернил. Моя мать нашла средство все это доставить ему. Ей позволили навещать заключенного, и вот она, в одно из своих посещений, снабдила его бумагой, которую принесла, мелко сложенною, под чепцом. Этот головной убор малороссиянок в то время был очень объемистый и с упругим верхом. Туда же спрятала она и перо, а чернильницу скрыла в краюшке хлеба!
Два дня спустя письмо с описанием гонений, претерпеваемых отцом, уже было на пути к графу. Противники не успели опомниться, как явилось строгое предписание приостановить ход дела, освободить отца и отправить его для личных объяснений в Москву. Это произвело на всех действие громового удара, а отцу моему внушило самые отважные надежды. Последние, однако, быстро рассеялись.
Граф, правда, благосклонно выслушал его, но еще благосклоннее отнесся к наветам противной стороны. Отца признали человеком беспокойым, волнующим умы и радеющим больше о выгодах человечества, чем о графских. В заключение беднягу заковали в цепи и привезли обратно в слободу, где велели жить под надзором местных властей. Отсюда начался ряд его несчастий — унижений, гонений и лишений всякого рода.
Прежде всего надлежало подумать о насущном хлебе. Отец собрал в памяти все, чему учился в Москве и что успел почерпнуть из чтения книг, и решился пустить в оборот небольшой капитал своего знания. Верстах в пятнадцати от Алексеевки жила в небольшой деревне помещица Авдотья Борисовна Александрова. Эта замечательная личность, тип русских помещиц начала нынешнего столетия, не может быть обойдена молчанием. К тому же она была моею крестной матерью. Я помню ее уже лет сорока. Высокая, довольно полная, с грубым лицом и мужскими ухватками, она неприятно поражала резкими манерами и повелительным обращением. Жила она на широкую барскую ногу, хотя средства ее были невелики. У ней часто собирались гости, особенно офицеры квартировавшего в окрестностях полка. Ходила молва, что она охотно угощала их не только сытными обедами и наливками, но и отцветающими своими прелестями. Образование ее не шло дальше грамоты да умения одеваться и держать себя по-барски, сообразно тогдашним обычаям и моде. Претензий зато у нее было пропасть. Она била на барство, и потому сама мало распоряжалась хозяйством, а действовала в домашнем управлении через управляющего, дворецкого, ключниц и т. д.
Эта феодальная дама отличалась всеми свойствами деспота, обладателя нескольких сот рабов, но сама состояла в рабстве у своих дурных наклонностей. Бич и страшилище подвластных ей несчастливцев, она особенно тяготела над теми, которые составляли ее дворню и чаще других попадались ей на глаза. Мои воспоминания о ней ограничиваются годами моего детства. Но я живо помню, как она собственноручно колотила скалкою свою любимую горничную, Пелагею, как раздавала пощечины прочим, как другая ее горничная, Дуняша, с бритой головой по нескольку дней ходила с рогаткой вокруг шеи, как всех своих девушек секла она крапивой. Подобные вещи, впрочем, никого не возмущали: они были в нравах общества и времени.
Мать четырех детей, Авдотья Борисовна выхлопотала позволение моему отцу переселиться к ней, чтобы занять в ее доме должность учителя. И вот мы переехали в Ударовку. Если не ошибаюсь, это было в 1802 году.
Деревня славилась живописной местностью. Барский дом стоял на высокой горе, у подошвы которой течет река Тихая Сосна. Начиная с вершины горы, по скату ее и до самой реки простирался великолепный сад с множеством плодовых деревьев и с огромными вековыми дубами. На противоположной стороне реки зеленел и пестрел цветами роскошный луг с живописно разбросанными по нему купами лоз и вербы. На одном из грациозных изгибов реки стояла водяная мельница. Около пенилась и клокотала вода, отдаленный шум падения которой долетал до горной вершины. Деревня тянулась по горе, против барского дома. Отцу моему отвели в ней маленький, но опрятный домик, который примыкал к саду. Здесь-то и явился я на свет, на второй или на третий год после водворения в Ударовке моих родителей, а именно в 1804 или 1805 году.
Первые годы моего детства
Я рано помню себя, но память моя, конечно, удержала только самые яркие черты лиц и событий моего первого детства. Зато воспоминания эти очень живы и пластичны: лица, события, местности и теперь еще представляются мне так ясно и отчетливо, как будто они все еще были у меня перед глазами. Между тем мое знакомство с ними должно быть отнесено к трех- и даже двухлетнему моему возрасту. Первое воспоминание из самой отдаленной древности моей истории, или из самой юной эпохи моей жизни — это воспоминание о сильно мучившей меня оспе и об одном горбатом мальчике по прозванию Третьяк, которым меня почему-то пугали: вероятно, по причине его жалкой наружности, хотя в ней не было ничего страшного или отталкивающего.
Я был вторым ребенком у родителей. Их первая дочь умерла на втором году от рождения. Родился я в марте месяце, кажется, двенадцатого, в чем отец мой видел счастливое предзнаменование: это момент возрождения природы в нашем краю. Около этого времени там начинается весна: снег тает, реки освобождаются от ледяных покровов, с гор текут потоки, в рытвинах и оврагах шумит вода, зелень едва приметным пушком пробивается на деревьях, на полях проглядывают первые голубые цветки — красивые пролески, воздух оглашается пением жаворонков и похожими на звуки волторны криками журавлей, которые угловатой линией тянутся к нам с дальнего юга на веселый восток.