Моя рыба будет жить
Шрифт:
Я напевала себе под нос в темноте, практически шепотом, потому что не была уверена, что означают слова. Мне показалось, я услышала, как он усмехнулся рядом со мной, а может, это был ветер, но когда я посмотрела туда, где он сидел, Харуки № 1 уже исчез.
3
Глупая Нао! Глупая, глупая девчонка! Я же сидела совсем рядом с призраком мертвого двоюродного деда, который, только подумать, был пилотом-камикадзе во Вторую мировую и, наверно, самым интересным человеком, которого я когда-либо встречу, и что я сделала? Спела ему какой-то дурацкий французский шансон! Самый настоящий идиотизм!!! Он, наверно, подумал, я просто еще одна дурочка-подросток, и зачем тратить на меня хоть один драгоценный момент своего времени на земле? Лучше просто умерцать куда-нибудь и потусоваться с кем-то, кто сможет додуматься до более интересных тем для разговора.
128
Жить — это храбрость?..
Да что со мной такое случилось? Я о стольком могла бы его расспросить. Я могла бы разузнать о его хобби и интересах, могла бы спросить, правда ли, что до философии дело бывает только несчастному человеку, и насколько вообще помогает чтение философских книг. Я могла бы спросить его, на что это похоже, быть вырванным из счастливой жизни и против воли сделаться летчиком-самоубийцей, и цеплялись ли к нему другие парни из отряда из-за того, что он писал стихи на французском. Я могла бы спросить его, что он чувствовал в то утро, когда должен был лететь на задание, в его последнее утро на земле. Большая холодная рыбина — умирала ли она у него в животе? Или же он был исполнен такого ясного спокойствия, что те, кто был вокруг, в благоговении отступили, понимая — он готов к небу?
Я могла бы спросить его, каково это — умирать.
Глупая, бака Нао Ясутани.
4
Утром после завтрака, пока Дзико и Мудзи встречали первую машину со священниками, прибывшими из главного храма помочь с завтрашней церемонией осегаки, я пробралась в кабинет Дзико. Она, вообще-то, не против, чтобы я туда ходила, но почему-то все равно ощущение было, будто я «пробираюсь». Это моя самая любимая комната в храме, выходит она в сад, и там стоит низкий стол, за которым она любит писать, и шкафчик с кучей книг по религии и философии в потертых матерчатых переплетах. Дзико рассказала мне, что философские книги принадлежали когда-то Харуки № 1, когда он еще учился в университете. Я пыталась их читать, но кандзи в японских книгах были зверски сложными, а остальные были на других языках, вроде французского или немецкого. На английском книги тоже были, но этот английский вообще был не похож на тот английский, который я знаю. Честно, не знаю, существуют ли еще люди, способные читать такие книги, но если вынуть все страницы, могли бы получиться классные дневники. Напротив шкафа, в задней части комнаты, был семейный алтарь. Вверху висел свиток с изображением Шака-сама, окруженного ихай [129] всех наших предков, и лежала книга с их именами. Ниже были разные полки для цветов, для свечей, для курительниц и подносы с дарами — фруктами, чаем, сладостями.
129
Ихай
На одной из полок сбоку была коробка, завернутая в белую ткань, и три маленькие черно-белые фотографии умерших детей Дзико — Харуки, Сугако и Эмы. Я уже видела их раньше, но никогда не обращала внимания. Это были просто незнакомцы, старомодные и натянутые, временные существа из другого мира, который ничего для меня не значил. Но теперь все было по-другому.
Я встала на цыпочки и потянулась над алтарем за фотографией Харуки. На фото он выглядел моложе своего призрака, бледный школьник в форменной фуражке и с поэтическим выражением лица, замороженный под стеклом. Он был немного похож на папу, до того, как папа обрюзг и перестал ходить в парикмахерскую. Стекло запылилось, и я протерла его подолом юбки, и в этот момент выражение лица у него вдруг чуть-чуть изменилось. Может, челюсть стала тверже. В глазах будто зажегся огонек. Если бы он повернулся и заговорил со мной, меня бы это ничуть не удивило, так что я подождала немного, но ничего не произошло. Он продолжал все так же смотреть за камеру, куда-то вдаль, и момент ушел, и он опять был просто старой фотографией в рамке.
Я повернула фотографию тыльной стороной, и сзади была дата: Сёва 16. Я посчитала на пальцах. Тысяча девятьсот сорок первый.
Он был еще только в старшей школе. Всего на пару лет старше меня. Мог бы быть моим сэмпаем [130] . Мне захотелось узнать, могли бы мы подружиться, и стал бы он защищать меня от издевательств. Захотелось узнать, понравилась бы я ему вообще. Наверно, нет. Я слишком глупая. Мне стало интересно, понравился бы он мне.
Одна из защелок сзади рамки разболталась, и, когда я попыталась вставить ее на место, вся конструкция вдруг развалилась у меня в руках, и я подумала, вот блин, потому что мне ужасно не хотелось, чтобы Дзико узнала, что я сломала рамку, и я попыталась сложить все, как было, но что-то внутри застревало и мешалось. Я подумала, может, мне это как-то спрятать, или просто оставить на полу и свалить на Чиби, но вместо этого я села на татами и разобрала все опять, и вот так я нашла письмо. Всего одна страница, сложенная и засунутая между фотографией и картонным задником. Я развернула лист. Почерк был твердым и красивым, как у Дзико, в таком старомодном стиле, который так трудно читать, так что я сложила письмо опять и сунула себе в карман. Я не собиралась его красть. Мне просто нужен был словарь и какое-то время, чтобы понять, о чем там говорилось. Рамка была все так же сломана, но я засунула фотографию обратно и загнула одну из защелок, так что все кое-как держалось. Прежде чем поставить рамку обратно на алтарь, я поднесла фотографию к лицу.
130
Сэмпай
— Харуки Одзисама! — прошептала я на самом моем искреннем и вежливом японском. — Мне очень жаль, что я сломала вашу рамку, и мне очень жаль, что я была такой дурой. Пожалуйста, не сердитесь на меня за то, что я взяла ваше письмо. Пожалуйста, возвращайтесь.
5
Дорогая мама!
Это моя последняя ночь на земле. Завтра я повяжу на лоб повязку с Восходящим солнцем и взлечу в небо. Завтра я умру за свою страну. Мама, не печальтесь. Я вижу, как Вы плачете, но я не стою Ваших слез. Как часто я думал, на что будет похож этот момент, и теперь я знаю. Я не чувствую печали. Я чувствую радость и облегчение. Так что осушите слезы. Позаботьтесь о себе и о моих дорогих сестрах. Скажите им, пусть они будут хорошими девочками, пусть всегда будут веселы и живут счастливо.
Это мое последнее письмо к Вам, а также формальное прощальное письмо. Командование ВМС вышлет Вам это письмо вместе с уведомлением о моей смерти и моей пенсией, которая отныне причитается Вам. Боюсь, это не очень много, и единственное, о чем я сожалею, — это то, что я могу сделать так мало для Вас и сестер в обмен на свою никчемную жизнь.
Я также посылаю Вам дзюдзу, которые Вы дали мне, мои часы и принадлежавший К. томик «Сёбогэндзо», который был постоянным моим спутником в последние несколько месяцев.
Как я могу выразить свою благодарность Вам, моя дорогая мама, за то, что Вы вырастили этого недостойного сына? Я не могу.
Я очень многое не могу выразить Вам, послать Вам. Слишком поздно. К тому времени, как Вы это прочтете, я буду мертв, но я умру, веря, Вы знаете мое сердце и не будете судить меня строго. Я не воинственный человек, и я сделаю все с любовью и миром в сердце, которым научили меня Вы.
Скоро волны загасят огонь — — Мою жизнь — в лунном свете горящий. Чу! Слышишь ли голоса Что зовут со дна океана?Пустые слова, Вы знаете, но сердце мое полно любви.
Ваш сын,
второй младший лейтенант ВМС Ясутани Харуки
Рут
1
— Le mal de vivre, — повторил Бенуа. Он был низкорослый и коренастый, с широким лицом, а одет был в пару замусоленных «кархарттов» {17} с красными подтяжками поверх драной фланелевой рубахи и канадскую шапку-менингитку, натянутую поверх курчавых черных волос. В жесткой бороде поблескивали седые пряди. В одной ручище он сжимал горлышки сразу нескольких винных бутылок, в другой — бутылку из-под «Танкерея». Взгляд его упирался поверх головы Рут куда-то не так уж и вдаль, где явно обосновался французский стих. Шум и лязг, издаваемые центром переработки, казалось, утихли на минуту, чтобы дать ему высказаться.
17
Carhartt — знаменитая американская марка рабочей одежды.
— Да, конечно, это значит «боль жизни», — сказал он. — Или «болезнь», или, может, «жизнь зла», «злая жизнь», как в les fleurs du mal {18} . Или, еще проще, «горечь жизни» в противоположность la joie de vivre {19} .
Он сделал паузу, насладиться послевкусием слов, а потом бросил бутылки в квадратное отверстие дробилки. Грохот от разбивающегося стекла был оглушительным.
— А что? — прокричал он.
— О, ничего, — ответила Рут. Внезапно она перестала понимать, что нужно говорить Бенуа, а что — нет, и сколько информации до него дойдет сквозь этот грохот. — Просто услышала песню.
18
Les fleures du mal (франц.) — цветы зла.
19
La joie de vivre (франц.) — радость жизни.
Ну как объяснить все обстоятельства — что это были слова песни, которая пелась для призрака, что прочла она их в дневнике, который нашла на берегу в покрытом морскими желудями пакете? Она хотела попросить его помочь перевести с французского ту тетрадь, она даже принесла ее с собой, но все это было слишком сложно. Свалка субботним утром была не лучшим местом для сложных разговоров.
На парковке у нее за спиной пикапы, разбрызгивая грязь, пробирались к мусорным ящикам или сдавали назад, к дороге. Не так давно на острове была запущена программа по сбору мусора, но островитяне предпочитали делать все по-старому. Им нравилось приезжать на свалку, чтобы лично избавиться от своих отходов. Им нравилось шлепать отсыревшие коробки с жестянками и пластиковые бутылки на стол для переработки, отделять картон от бумаги, кидать в дробилку стекло. Им нравилось прочесывать полки и вешалки «Фристора», который был ближайшим аналогом супермаркета на острове. Поездка на свалку была чем-то вроде поездки в торговый центр. Субботним утром это сходило за развлечение. Снаружи бегали дети, притворяясь, что играют в World of Warcraft среди мокрых ржавых остовов машин и холодильников без дверей. Неформалы с дрэдами рыскали в перепутанной куче велосипедов в поисках цепей и шестеренок. Вороны, вороны и белоголовые орланы кружили над головой, оспаривая друг у друга право на территорию и мясные обрезки.
— Да, — сказал Бенуа. — Это очень знаменитая песня. Ее пела Barbara.
Имя он произнес по-французски, лаская губами каждый слог и со смаком раскатывая в горле задние r.
— Вообще-то нет. Певицу звали Моник…
Он нетерпеливо помахал рукой:
— Серф, да-да, это она же. Barbara — ее сценическое имя, поклонники его знают. У нее множество поклонников. Вы тоже?
— Ну вообще-то никогда ее не слышала, — сказала Рут. — Просто наткнулась на стихи в одной книге, и мне стало интересно, что они значат…
Бенуа прикрыл глаза и начал говорить. Ей пришлось наклониться к нему, чтобы расслышать сквозь равномерный грохот дробилки.
— Le mal de vivre — «боль жизни». Qu’il faut bien vivre… «С которой мы должны жить или терпеть». Vaille que vivre — это сложнее, но что-то вроде: «Мы должны жить ту жизнь, которая нам досталась». Не отступать. Как стойкие солдатики.
Он открыл глаза.
— Это помогло?
— О да, — сказала она. — Да, думаю, помогло. Спасибо большое.