Моя вина
Шрифт:
Ну и вот, тогда они, значит, решили позвонить мне. Вот и все.
Вскоре я уже шел к ее дому.
Со странным чувством шел я по этому городу, где провел когда-то два дня своей жизни. Шел словно старой, хорошо знакомой дорогой. Площадь с фонтаном — я вспомнил нацистский митинг тем осенним днем, два мирта у подъезда отеля, я вспомнил Ингу и записку; сейчас она замужем в Швеции; а дальше — старый дом из гранита и красного кирпича, в одном из этих подвалов я провел когда-то несколько часов…
Но эти мысли были лишь жалкой попыткой убежать от себя. Я волновался, словно юноша перед свиданием.
Она сама мне открыла. Она протянула мне руку, но ничего не сказала. Без единого слова повела меня в комнату. В передней было полутемно. И когда мы вступили в ярко освещенную комнату, я невольно отшатнулся. Она так изменилась, что я в первый момент испугался.
У нее прибавилось седины за эти восемь месяцев. Но дело не в этом. Она похудела и была очень бледная, плохо выглядела, но и не в этом было дело. Что-то в ней меня поразило, но я не мог бы сказать, что именно. Я знал только: она стала чужая. Что-то появилось… что-то в глазах, в линии рта… Раньше этого не было.
Она улыбнулась, заметив выражение моего лица. Слабой улыбкой. Но — я не могу этого объяснить — она меня потрясла, эта улыбка, как ни одна другая улыбка в моей жизни. Если бы я мог сказать ей:
"Я сам и все, что я имею, — твое!"
Но в крематории подобных предложений не делают.
Я ничего не сказал. А сама она, заговорив, сказала слова очень простые, и голос у нее был ровный.
— Да, многое произошло с нашей последней встречи. — Вот все, что она сказала.
Потом мы сидели каждый на своем стуле и говорили друг другу всякие разумные вещи.
Нет, в помощи она не нуждается. Материально, насколько она понимает, она обеспечена. Ей, кстати, отошла часть имущества по разделу. У нее с самого начала имелся небольшой собственный капитал, он постепенно увеличивался, да и Карл время от времени клал что-то на ее счет в банке. Дом записан на нее. Что бы ни случилось с имуществом и деньгами Карла, на ней это особенно не отразится.
Нет, она абсолютно ничего не подозревала, он ей ничего не говорил.
— Он ведь почти перестал со мной разговаривать — с того вечера, — сказала она. — Он, правда, ничего тогда не сказал, но, мне кажется, он догадывался…
В сущности, она рада за него, что он так поступил.
— Это, наверно, странно? — сказала она. — Но я почувствовала своего рода облегчение, даже гордость. Он прошел свой путь до конца.
Но для Карстена это было ужасно. И это и все остальное…
Карстен. Вот вокруг кого вертелись все ее мысли.
Нет смысла передавать подробно, что она тогда говорила. Тем более что все это было довольно бессвязно. Она была в растерянности, в отчаянии и все кружила и кружила на одном месте.
— Когда-то я думала, что из него выйдет то, что реже всего встречается в нашей жизни, — счастливый человек! — сказала она. — Но все эти последние дни… Я и не подозревала, что на свете существует такое отчаяние. И ведь все любили его когда-то. А теперь разве я одна да еще две-три знакомые девушки…
В скобках, так сказать, она поведала мне историю Ханса Берга. Дочь его, Эрна, была без ума от Карстена. А отец души в ней не чаял. Он и в партию-то вступил, чтоб только дочке быть поближе к предмету своей любви. Мать была в ужасе…
Мысль ее продолжала работать в том же направлении — не хотела никуда сворачивать.
— Ты понимаешь — девушки буквально с ума по нему сходили. Он был гораздо более опасным мужчиной, чем ты когда-то!
Последняя фраза прозвучала мгновенной вспышкой былого ее задора. Она хотела подразнить меня, но и сыном своим гордилась.
Вспышка тут же погасла.
— Но вот ведь несчастье — женщины его, в сущности, совершенно не интересовали. Единственное, что его по-настоящему волновало, — это, как он выражался, д е л о.
Она напала на новую благодарную тему и тоже долго не могла с ней расстаться. Она сообщила мне, не без гордости, что Карстену удалось организовать в городе довольно широкое молодежное движение.
Я вспомнил тот митинг на площади и не мог не улыбнуться.
Она заметила.
— Относительно широкое, конечно! — сказала она. — Я ведь знаю, что ты видел тот митинг на площади. Но дело в том, что как раз в тот день была объявлена какая-то экстренная облава в лесу — кстати, они напрасно старались…
Впрочем, для Карстена не суть важно было — выступал ли он перед толпой или же перед ним сидел один-единственный человек. Он мог говорить с ним хоть сутки напролет. И он обладал удивительной властью над людьми. Почти гипнотической. Она сама не раз наблюдала.
Я подумал: в нем, значит, заложен этот запал. Пусть ложно направленный, но в нем он все-таки есть. А вот я парализован той трусостью, которая называет себя добропорядочностью, — и в какой-то мере, возможно, добропорядочностью, которую часто называют трусостью.
— Он не мог мне простить, что я не в е р ю! — сказала она. — Я его потеряла из-за этого. О! Почему вы, мужчины, такие одержимые в своей вере! Карстен так верил, что… что мне иногда страшно становилось. Вера делает людей жестокими!
Вдруг она взмолилась — словно пощады у меня просила:
— Но ты ведь не думаешь, что он абсолютно, совершенно был не прав? Не может ведь быть, чтобы он так ошибался?
Я не мог ей ничем помочь. Да она, видимо, и не ждала.
Что-то вдруг подалось в окаменевшем лице, и слезы полились. Она закрыла лицо руками и плакала беззвучно, как плачут женщины, привыкшие плакать. Только плечи ее вздрагивали.
Я сидел рядом и ничем не мог помочь, не мог даже утешить.
Странно было подумать — ведь не так уж невероятно давно был тот вечер, когда я с отвращением и ужасом смотрел на ее сына, парализованный мыслью: и ты мог быть на его месте!
А теперь огромное расстояние нас разделяло — я знал, что, если бы даже захотел, мне не позволили бы принять в этом ни малейшего участия. Да скорее всего я и сам бы не захотел.
Она подняла лицо — опухшее от слез, с выражением фанатичного упрямства.