Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Моя жизнь. Мои современники
Шрифт:

Ссылку тяжело переносить в одиночестве, вдали от близких, а я жил с женой и детьми (во время ссылки у меня родилась младшая дочь, восьмой номер по порядку), дышал чудесным финским воздухом и пользовался всеми удобствами и удовольствиями помещичьей жизни. Мы много гуляли, катались на лыжах, учили с женой старших детей, подготовлявшихся к гимназиям, по вечерам читали вслух. Нас часто навещали петербургские друзья, а летом было даже слишком людно в этой дачной местности.

Особенно хороши были финские зимы с удивительно красочными солнечными закатами, белыми лучами северных сияний, соснами и елями, покрытыми пушистым снегом, залитым лунными ночами мягким зеленоватым светом. Дети наслаждались деревенской жизнью, лошадьми, коровами, курами, катаньем на лодках летом и на лыжах зимой. Они заметно окрепли и поздоровели. Словом, когда окончился срок моей ссылки и пришлось из Финляндии переселиться в Петербург, я не без грусти расставался с этой привольной и свободной жизнью. Как это ни парадоксально, но никогда я не чувствовал себя свободнее, чем во время ссылки. Внешних ограничений я не испытывал, ибо, имея в руках паспорт, мог беспрепятственно ездить куда угодно, а внутренне был освобожден от всяких забот, которые часто из свободного человека делают раба.

На втором году ссылки я получил извещение от своего адвоката, что все мои судебные дела во всех инстанциях закончены и что максимальное наказание, к которому я присужден, не превышает трех месяцев тюрьмы. Таким образом, приговор по делу о Выборгском воззвании был чем-то вроде мешка, в котором благополучно уместились все прочие мои преступления.

Теперь я был заинтересован в том, чтобы поместить этот мешок в другом, более обширном, — в двухлетнем сроке моей ссылки. Но это было не так просто. Тюрьмы были переполнены, и людям, пребывание которых на свободе не считалось опасным (а я принадлежал несомненно к этой категории) подолгу приходилось ждать своей очереди. И вот, чтобы сесть в тюрьму, мне снова пришлось прибегнуть к протекции сестры, которая два года тому назад меня из тюрьмы освободила. Пользуясь своим случайным знакомством с министром юстиции Щегловитовым, дочь которого училась в ее гимназии, она обратилась к нему со странной просьбой — поскорее посадить в тюрьму ее брата. Просьба была уважена, и в феврале 1910 года я незаконно поехал в Петербург, въезд в который мне был запрещен, чтобы там по протекции сесть в тюрьму. Такие парадоксальные положения создавала только своеобразная русская жизнь…

— Извозчик!

— Куда прикажете?

— В Кресты, на Выборгскую сторону, полтинник!

— Пожалуйте.

Усевшись с чемоданом на извозчика, я отправился, как в гостиницу, в петербургскую тюрьму Кресты, предварительно справившись по телефону о том, отведена ли мне камера согласно распоряжению министра юстиции. Позвонил у канцелярского подъезда. Тюремный сторож впустил меня. И вот, на три месяца я стал арестантом.

Первое впечатление было не из приятных. У меня отобрали деньги, часы, перочинный ножик и другие мелкие предметы, обшарили всего с ног до головы, но не сняли ботинок, в которые были засунуты на всякий случай две трехрублевые бумажки, а потом долго вели по бесконечным коридорам до моей камеры № 848, если не ошибаюсь. И однообразно потянулись тюремные дни моей жизни.

Тюрьма Кресты состоит из двух многоэтажных корпусов, каждый из которых имеет форму креста. В центре креста помещается железная лестница с площадками на каждом этаже, от которых в четыре стороны отходят длинные, во всю длину здания балконы, по два в каждую сторону. На балконы выходят двери всех камер.

С верхней площадки лестницы вся внутренняя часть огромного корпуса — как на ладони.

Моя камера была самой крайней в нижнем коридоре здания.

После грязной симферопольской тюрьмы, где в камере, в которой я провел один день, предмет, именуемый в тюрьмах парашей, представляет собой небольшую деревянную шайку, испускавшую отчаянное зловоние, Кресты производили очень благоприятное впечатление хорошим воздухом и чистотой, напоминавшей чистоту больших пароходов. Чисто было и в коридорах, и в камерах. Камеры были маленькие: шесть шагов в длину, три в ширину. Меблировка состояла из небольшого столика, деревянной табуретки, маленькой полочки и прочно закрывавшейся параши в углу. Койка железная, примкнутая к стене днем, а ночью откидывавшаяся.

После революции 1905 года режим в тюрьме был установлен суровый. Достаточно сказать, что арестантам было запрещено подходить к окнам, а караульным солдатам было приказано стрелять без предупреждения в каждого арестанта, показывавшегося у оконных решеток. За время моего трехмесячного сидения мне неоднократно приходилось слышать эти ружейные выстрелы. Но жестокость начальства смягчалась добродушием солдат, которые старались не попадать в цель. Все же единичные случаи ранений и убийств в тюрьмах бывали. Эта слишком жестокая мера имела, однако, некоторые основания. Во время революции дисциплина в тюрьмах, как и везде, ослабела. Арестанты постоянно торчали у окон, перекликались друг с другом, сообщали друг другу волнующие новости, передавали тревожные слухи. А так как нервы у арестантов, из которых многие в те времена ожидали для себя тяжких наказаний, до смертной казни включительно, были напряжены до последних пределов, то каждое сенсационное известие и непроверенный слух вызывали нечто вроде массовых психозов. Во всей тюрьме подымались крики, стук, шум, истерики, происходили массовые голодовки. Только режим самой суровой дисциплины мог положить конец этому, ставшему обычным в тюрьмах, хаосу.

Пребывание в тюрьме, хотя и кратковременное, меня убедило в том, что для блага самих арестантов необходима строгая дисциплина, как она необходима в больницах для душевнобольных. Но все-таки угроза смертной казнью за приближение к окну была мерой совершенно чудовищной. Запрещено было также перестукиваться с соседями. Арестанты, три раза попадавшиеся за этим занятием, отправлялись в карцер, но так как перестукивались буквально все, то у надзирателей не хватало времени для борьбы со стуками, тем более, что уловить ухом, из какой именно камеры раздается стук, было очень трудно. Поэтому надзиратели старались не обращать на перестукивание внимания.

И каждый вечер, когда затихали другие шумы тюрьмы, она вся наполнялась трескотней этих стенных разговоров.

Я заранее обучился стенной азбуке и, оставшись один в своей камере, начертал ее ключ на бумажке. Оказалось, однако, что дело перестукивания совсем не такое простое и требует известных навыков. В первый же вечер я услышал стуки в свою стену. Вынул азбуку и стал следить. Стучали так быстро, что я не успевал составлять фраз, а улавливал лишь отдельные слова. Попробовал сам постучать, но в ответ получил: «Замолчите, не вам». Я ничего не понял: стучат мне в стену, а говорят не со мной. Еще раз попробовал постучать, и опять из ответных слов понял, что я вмешиваюсь в чужой разговор. Решил прекратить разговоры, пока не угадаю, в чем дело. Дня три я прислушивался к стукам, разрешая эту трудную задачу и напрягая всю свою сообразительность. Наконец понял. Каждая камера имеет общие стены с восьмью другими камерами: с двумя соседними, с тремя, расположенными этажом выше, и с тремя этажом ниже. Следовательно, каждый арестант может иметь восемь собеседников. Так как моя камера была крайняя в нижнем этаже, то у меня было лишь три возможных собеседника: один сосед, один, сидящий над моей головой, и один — наискосок сверху. Вслушиваясь в их разговоры, я понял, что каждый имеет свой условный знак, например, стук кулаком один раз, стук два раза, шлепанье ладонью, царапанье по стене карандашом и т. д. Желающий с вами разговаривать подает знак, давая вам и другим понять, что он хочет говорить именно с вами.

Через несколько дней я уже имел двух постоянных собеседников. Третьего, сидевшего над моей головой, я так и не мог вызвать на разговоры. Не разговаривал он и со своим соседом. Только ночью будил меня своими тяжелыми шагами: пять шагов в одну сторону, пять шагов в другую, и так без конца, пока не раздастся стук надзирателя в его дверь. Кто был этот мрачный, очевидно, глубоко страдавший человек — я так и не узнал. С другими двумя собеседниками я разговаривал часто и вполне овладел техникой стенной азбуки. «Писать» и «читать» стал совершенно свободно, уже не нуждаясь в «ключе». Особенно много я разговаривал с непосредственным своим соседом. Знал его и в лицо, т. к. нас вместе выводили на прогулку. Это был маленький бледный человек в серой арестантской одежде, лет тридцати с лишним, с окладистой черной бородой. Стуками он поведал мне свою историю. Был он крестьянином с юга России. Толковый и хорошо грамотный, он приобрел влияние в своем селе, враждовавшем в это время со своим бывшим помещиком из-за спорных земельных угодий. Борьба велась в двух направлениях: подавались жалобы на помещика в разные присутственные места, а одновременно производились запашки меж, потравы и другие самовольные действия. Мой сосед занял в этой борьбе руководящее положение. Ездил ходатаем в губернский город, писал разные прошения и пр. Во всяком случае, начальство знало его как человека беспокойного, а потому, когда начались вышеупомянутые самовольные действия, его, как «вожака», арестовали и сослали в административном порядке в Архангельскую губернию. До ссылки сосед мой был просто честным, грамотным крестьянином, не затронутым никакими революционными идеями. Вероятно, таким бы и остался на всю жизнь, если бы начальство не сделало из него без всякой его вины политического преступника. Само собой разумеется, что несправедливое наказание его озлобило, и в ссылке, попав в компанию революционеров, он стал прекрасным объектом для революционной пропаганды. Вернулся он из ссылки в свою деревню в 1905 году уже революционером. Началась полоса аграрных беспорядков и бунтов. Взбунтовалось и село моего соседа. При подавлении бунта полицией крестьяне оказали вооруженное сопротивление, и в схватке с полицией мой сосед убил одного из стражников. За это в столыпинские времена грозил военно-полевой суд и виселица. Пришлось скрываться… Бросив жену и двух детей в деревне, мой сосед бежал в Петербург, где товарищи социалисты-революционеры снабдили его фальшивым паспортом и устроили рабочим на завод. Три года он благополучно жил в Петербурге, распространяя среди рабочих нелегальную литературу. За эти три года ему даже удалось под страхом ареста и казни съездить на побывку к семье, которую он мечтал переселить в Петербург, ибо нежно любил жену и двух своих маленьких детей. И вдруг, во время массовых арестов в Петербурге, он попал в тюрьму. Жандармы установили подложность его документов, но так и не могли выяснить, кто он такой. Теперь дело его заканчивалось. Обвинение не страшное — распространение нелегальной литературы, но, независимо от приговора, он, как бродяга, «не помнящий родства», подлежал ссылке на поселение в Сибирь. Значит, семью свою больше никогда не увидит… И на этого маленького, тихого с виду человечка иногда находили припадки отчаяния. Я слышал, как он вдруг начинал бить железной койкой о стену.

— Что с вами? — стучал я ему.

— Тоска, — отвечал он. — Как буду жить, ничего не зная о своих!

А иногда вдруг стучит:

— Как думаете, не объявиться ли? Я знаю — повесят, а все-таки перед смертью жену и деток обниму…

Я всячески успокаивал его, доказывая, что настанет, может быть, время, когда он сможет назвать себя, не рискуя быть повешенным, да, наконец, из ссылки бежать можно.

Он на время успокаивался, начинал мечтать о лучшем будущем и несколько дней опять спокойно со мной перестукивался. А потом вдруг снова — припадок тоски и отчаяния…

Я ушел из тюрьмы до окончания его дела и так и не знаю дальнейшей участи этого несчастного человека. Если он дожил до революции 1917 года, то, вероятно, стал большевиком.

Другой мой собеседник из верхнего этажа наискосок был молодым петербургским рабочим. Он только что был арестован и еще не вызывался на допросы, которые всегда приводят людей в нервное состояние. Был бодр и жизнерадостен, выстукивал мне песни и стихи, а я ему отвечал тем же. Перед моим выходом из тюрьмы он продиктовал мне длинное нежное письмо своей невесте, которое я, конечно, доставил по указанному адресу.

В русских тюрьмах сидели четыре категории арестантов: подследственные и приговоренные по суду на разные сроки к содержанию в «крепости», к «тюрьме» и к каторжным работам. Наиболее строго содержались каторжане, которые заковывались в кандалы. Из остальных трех категорий строже других содержались приговоренные к тюрьме, к которым и я принадлежал. Больше всего льгот имели приговоренные к крепости и подследственные. Последние, впрочем, до окончания следствия были лишены большой льготы — свидания с родными. Я, как приговоренный к тюрьме, был лишен права получать съестные припасы с воли и обязан был либо кормиться из казенного котла, либо за свой счет заказывать себе обеды в тюремной кухне. Обеды эти были весьма невкусные. Ограничены мы были и в праве писания писем. В первый месяц своего сидения я имел право написать одно письмо, во второй — два, в третий — четыре. Получать же письма мог в любом количестве. Выходило так, что наказывался не я, имевший ежедневно сведения о своих, а моя семья. Свидания были ограничены так же, как и письма.

Поделиться с друзьями: