Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Моя жизнь. Мои современники
Шрифт:

За годы моей университетской жизни семья, в которой я рос и воспитывался, перестала существовать. Умерли мать, старшая сестра и тетка — М. А. Ладыженская. Мой двоюродный брат Гриша переселился в Москву, а вторая сестра вышла замуж за нашего двоюродного брата кн. А. Б. Мещерского. Она вместо матери стала начальницей гимназии и продолжала жить со своей семьей на нашей старой квартире. Жил и я с ней. Мы были очень близки, но все же ее семья перестала быть моей. Ее муж, человек реакционных взглядов, ввел ее снова в те родственные круги, которые покинула моя мать и куда я ни под каким видом возвращаться не хотел. Таким образом, влияние семьи, которое при жизни матери и старшей сестры я сильно на себе ощущал, совершенно прекратилось к концу университетской жизни. В семье моей сестры, женщины исключительно мягкой по характеру и терпимой, продолжали бывать прежние друзья нашей семьи, но круг ее родственников по мужу и других знакомых из реакционного общества петербургской аристократии и бюрократии был мне совершенно чужд. Свои новые знакомства я заводил исключительно в радикальных, социалистических и революционных кругах столицы. Из близких знакомых моей матери я продолжал бывать в семье В. А. Арцимовича, который до моего совершеннолетия вел мои имущественные дела, и в семье Костычевых.

В. А. Арцимовича я посещал большею частью по утрам, когда он сидел за письменным столом в своем кабинете, просматривая и подписывая сенатские дела. Он по старой памяти все еще смотрел на меня, как на маленького мальчика и редко разговаривал со мной на серьезные темы. А я любил этого чудеснейшего старика, обвеянного славой деятелей 60-х годов, и любовался им.

Что касается Костычевых, то они стали как бы второй моей семьей. В это время они жили в двух шагах от меня и я значительную часть свободного времени проводил у них. У Костычевых было много знакомых, и на их еженедельных «журфиксах» собиралось человек 15–20. П. А. Костычев хотя и занимал в это время пост директора департамента земледелия, но его бюрократическая карьера не отразилась ни на его политических убеждениях, ни на окружавшей его домашней обстановке. На «журфиксах» у Костычевых бывали либеральные земцы — Родичев, Корсаков, художники — Мясоедов, Забелло, городской голова Лихачев с женой, академик Веселовский, профессора, писатели, учащаяся молодежь. Всегда было очень оживленно. Обсуждались политические события, спорили о литературе, об искусстве. Каждую весну, ко времени открытия передвижной выставки картин приезжал в Петербург Николай Николаевич Ге и всегда останавливался у Костычевых, с которыми еще с молодых лет был в тесных дружеских отношениях.

Передвижные выставки устраивались в Петербурге ежегодно, вплоть до 1917 года, но последнее время петербуржцы, увлекавшиеся новыми и новейшими течениями в искусстве, уделяли им мало внимания. В восьмидесятых годах передвижники сами были новаторами, бунтарями против официального ложно-классического искусства Академии Художеств и находились в апогее славы. Каждая передвижная выставка была крупным общественным событием. Выставки посещались толпами народа, газеты и журналы посвящали им большие статьи, об отдельных картинах спорили целыми вечерами. Молодежь, воспитанная на позитивной философии и реалистической литературе, увлекалась исключительно реалистическим направлением в живописи и скульптуре, направлением, лучшие представители которого были основателями передвижных выставок. Я считал своим долгом раза три-четыре побывать на каждой передвижной выставке, не только любуясь картинами, но изучая их. А между тем к шедеврам Эрмитажа был совершенно равнодушен. Восторгаясь картинами Репина, Ге и даже малоталантливого Ярошенко, я с раздражением относился к Васнецову, Нестерову и Врубелю, видя в них нарушителей основ «подлинного» реалистического искусства.

Пишу о себе, но думаю, что был в этом отношении типичным представителем молодежи того времени. Эстетические змоции вызывало в нас только реалистическое искусство. Мне самому теперь трудно себе представить зту невероятную узость наших эстетических вкусов.

Н. Н. Ге был одним из любимейших моих художников, и я всегда с радостью и интересом ожидал его приезда в Петербург с новыми произведениями его таланта.

В те времена он уже стал увлеченным последователем учения Толстого, что отражалось на его творчестве. Его картины «Христос и Пилат» и «Распятие», которые он привозил с собой на выставку, вызывали страстные споры.

Ге приезжал из Черниговской губернии, где жил на своем хуторе с женой (сестрой скульптора Забелло) и старшим сыном, тоже последователем Толстого. Он был человеком совершенно обаятельным. С первого же знакомства он покорял своих новых знакомых простотой и душевностью обращения, равного со всеми — умными и глупыми, с людьми известными и безвестными. А карие с добродушной хитринкой глаза светились не только умом, но какой-то особой нежностью и лаской. Однако в его толстовстве чувствовались искусственность и поза.

Костюм его был исключительно неряшлив: рубашка без крахмального воротничка, грязный пиджачишко и неизменная серая вязаная жилетка с масляным пятном посередине. Много раз А. Н. Костычева хотела вывести это пятно бензином, но он не позволял. Так оно и уезжало на груди Николая Николаевича в деревню, а на следующий год снова возвращалось в Петербург. Говорил Ге картинно, красочно и художественно. Был очень остроумен, любил шутить и рассказывать смешные анекдоты. Но, как только разговор переходил на темы, соприкасавшиеся с учением Толстого, тон его разговора менялся, становился каким-то смиренно-елейным. Этим елейным тоном он обыкновенно обращался с поучениями к молодым людям и девушкам, которых редко называл по именам, а говорил так: «Ну вот, милый юноша, я рад, что, вы меня об этом спросили», или: «Я вижу, что эта хорошая, милая девушка меня понимает».

Я уверен, что позировал он бессознательно, но, представляя себя апостолом «толстовской церкви», непроизвольно стилизовал себя под проповедника первых времен христианства. В качестве «милого юноши» я чувствовал себя неловко, но все же маска елейного проповедника не скрывала от меня образа яркого, талантливого и вместе с тем чуткого и доброго человека.

В числе новых знакомых, приобретенных мною в первые два года студенчества, не могу не упомянуть семьи знаменитого русского писателя М. Е. Салтыкова-Щедрина. Знакомство это было случайное, но образ Салтыкова был настолько ярок, а его семейная обстановка так оригинальна, что я чувствую потребность ввести в свои воспоминания описание этого знакомства, несмотря на его кратковременный, эпизодический в моей жизни характер.

Лето 1887 года, непосредственно по окончании гимназии, я проводил, как и все предшествовавшие гимназические каникулы, в Финляндии, возле ст. Мустамяки, в нашем имении. Там я и познакомился с семьей Салтыковых, нанявших на это лето одну из наших дач.

Был я тогда птенцом желторотым, но произведения Салтыкова-Щедрина уже читал и относился с благоговением к великому сатирику. Помню, с каким нетерпением мы ждали выхода очередной оранжевой книжки «Вестника Европы», в котором, после закрытия «Отечественных Записок», печатались очерки и рассказы Щедрина. И вот, этот знаменитый Салтыков-Щедрин должен был поселиться у нас на даче… Я с нетерпением ждал дня, когда его увижу.

Наконец, по въездной аллее, куда мы в условленный день вышли встречать знаменитого писателя, мимо нас проехало ландо, в котором рядом с довольно красивой дамой сидела неопределенная фигура, укутанная шубами, несмотря на теплую погоду. Тяжелый плед, по-женски надетый на голову, совершенно закрывал лицо Салтыкова.

Было очень досадно: целый час мы сидели в аллее, ожидая увидеть «самого» Салтыкова, а увидели лишь ряд шуб и пледов…

На следующий день в той же аллее я познакомился с женой М.Е., Елизаветой Аполлоновной, и с его детьми — Костей и Лизой. Елизавете Аполлоновне было тогда лет тридцать пять. Склонная к тучности фигура, туго затянутая в корсет, лицо миловидное, но совершенно невыразительное, несмотря на красивые, слегка искусственно ретушированные серые глаза. Такие лица тысячами встречаются на улицах, в вагонах железных дорог, на званых вечерах, но памяти они не загромождают.

Несмотря на деревенскую обстановку нашей жизни, одевалась она по-городски и, когда ходила гулять, надевала шляпку и перчатки. Она явно стилизовала себя под светскую даму. И разговаривала не просто, а так, как по ее представлению должна была разговаривать дама из высшего общества: как-то поверхностно скользила по теме разговора, перепархивая с одного предмета на другой, щебетала всякий вздор, который мог бы показаться милым в устах шестнадцатилетней девочки, но совершенно не к лицу был женщине «бальзаковского возраста», а тем более — жене известного писателя.

Дочка ее, Лиза, тоже должна была изображать un enfant comme il faut.

Несмотря на то, что ей было тогда уже лет четырнадцать, одевали ее `a la b'eb'e: всегда с распущенными волосами, в коротеньком платьице выше колен, с неизменным серсо в руках и с большим мячиком в сетке, перекинутой через плечо. Ну, словом, — девочка с модной картинки того времени. А рядом с ней гувернантка, без которой Лиза не отпускалась из дому.

Во всем этом чувствовалось стремление матери во что бы то ни стало достичь настоящего «хорошего тона», а выходило нелепо и карикатурно. Хороший тон нарушался увальнем-гимназистом Костей, грубоватым, балованным, но симпатичным и умным мальчиком 15-ти лет, огорчавшим мать своими дурными манерами. Впрочем, через год она его отдала в привилегированный Александровский лицей, и Костя быстро пополнил пробелы своего воспитания. Но об этом будет речь еще впереди.

Поделиться с друзьями: