Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Моя жизнь. Мои современники
Шрифт:

Революция 1905 года сбила Стаховича с его красивого фрондерского пьедестала. После Манифеста 17 октября, даровавшего России конституцию, прогрессивным людям уже нельзя было оставаться сторонниками самодержавия. И волей-неволей пришлось Стаховичу вместе с славянофилами — Шиповым и Хомяковым — стать умеренным конституционалистом, примкнув к партии октябристов. Но с этого времени тухнет былая слава Стаховича. В первой Думе он оказался на правом фланге, — положение, не располагающее к звонким и пылким речам, которые он раньше привык произносить, а Государственный Совет, куда потом выбирало его орловское дворянство, был вообще неподходящим местом для его легкого и изящного красноречия. Он был слишком поверхностным человеком для серьезной законодательной работы, да и не привык работать. О Стаховиче перестали говорить. Все же он сохранил связи и знакомства с политическими деятелями, и когда Временному правительству понадобился декоративный человек на пост финляндского генерал-губернатора, Стахович получил это назначение. Перед большевистским переворотом он был назначен посланником в Испанию, но туда не доехал и стал эмигрантом. В эмиграции и умер.

Гораздо менее талантливым и блестящим, но гораздо более крупным по внутреннему содержанию человеком был другой лидер октябристов, граф П. А. Гейден. Если Стахович в Думе значительно померк, то Гейден, несмотря на свой старческий возраст, приобрел наибольшую яркость, ибо от природы имел все данные, чтобы стать выдающимся парламентарием. Он, в сущности, был единственным руководителем своей думской фракции (Стахович был для этого непригоден). О Гейдене, как о влиятельном гласном псковского земства и как о председателе земских съездов, я уже писал в своем месте. Всю жизнь стойко отстаивая свои умеренно-либеральные взгляды, этот красочный старик (ему было тогда 63–64 года) с лицом и манерами английского лорда не мог, конечно, не попасть депутатом в первый русский парламент. Но совершенно для себя неожиданно оказался не в левом центре, где ему быть надлежало, а на крайнем правом фланге. Плоскость поляризации политических лучей, действующих на чувства обывателей, во время всякой революции неизбежно отклоняется влево, а центр силою вещей соответственно отодвигается вправо. Так было и в первой Думе, всплывшей на гребне революции. И невольно люди умеренных убеждений, попав на крайний фланг борющихся сил и вынужденные обстоятельствами бороться с более левыми противниками, сами постепенно правели. Стойкий, убежденный и выдержанный граф Гейден, однако, не поддался этому естественному соблазну. Он твердой рукой управлял своей очень разношерстной фракцией, не позволяя ей сойти с умеренно-либеральных позиций, и, ведя борьбу с левым большинством Думы, оставался в оппозиции к правительству, отказывавшемуся от всяких либеральных реформ.

Граф Гейден был заикой и заикался смешно. Но, несмотря на это, его умные и содержательные речи, иногда блестевшие тонкой язвительностью и всегда корректным, хотя и убийственным для противника юмором, выслушивались Думой с огромным вниманием. Даже социал-демократы относились с уважением и любовью к благородному и стойкому старику.

Трудовая группа имела трех признанных лидеров: Аладьина, Аникина и Жилкина.

Алексея Федоровича Аладьина я увидел впервые накануне открытия Думы, когда он с несколькими крестьянами пришел на заседание кадетской фракции и заявил нам об образовании им Трудовой группы. Заявление это было сделано развязным тоном и сопровождалось рядом грубых выпадов против той партии, на заседание которой он явился. На всех присутствующих он произвел отвратительное впечатление внешностью провинциального хлыща, пошлыми манерами и наглостью речи. Взятый им с этого момента наглый и резкий тон Аладьин сохранял во всех своих выступлениях с трибуны Государственной Думы, причем любил говорить — «мы, крестьяне». Это был типичный авантюрист, делавший карьеру на революции. Внешность у него была в высшей степени безвкусная и вульгарная — «моветон», как говорили в старину. Ходил в обтягивавших его тонкую талию куртках и столь же узких брюках, а вместо шляпы носил каскетку, которую, очевидно, считал более подходящим головным убором для демократа. Красная гвоздика в петлице должна была также свидетельствовать о его революционном образе мыслей. Он несомненно был талантливым оратором, хотя не для интеллигентных слушателей, которых раздражал своим позерством и пустозвонством. Но на митингах увлекал толпу, а в Думе импонировал крестьянам грубыми и резкими выходками против министров. Эти выходки казались им необыкновенно смелыми в устах их лидера. Большое впечатление производил он и на думских «барышень»-телефонисток и стенографисток, которые бегали за ним по кулуарам Таврического дворца целыми табунами.

Сомневаюсь, чтобы Аладьин был связан с революционными организациями, но делал вид, что все нити революции в его руках. Помню, как незадолго до роспуска Думы я завтракал один в думском буфете. Вошел Аладьин и сел за мой стол.

— Что невеселы, князь? — сказал он мне своим обычным развязным тоном.

— Да что же веселиться, — ответил я. — Вероятно, Дума скоро будет распущена. Я не знаю, что тогда произойдет, но ничего хорошего не ожидаю.

— Это, князь, у вас меланхолия чисто кадетская. Я вот убежден, что правительство Думу разогнать не посмеет. А если посмеет, то раскается. Мне стоит только кликнуть клич, и петербургский гарнизон встанет на защиту Думы. Я только что получил заверение от Преображенского полка о том, что он всегда в моем распоряжении.

Я невольно улыбнулся его хлестаковщине. Он это заметил, и наш разговор прекратился.

Роспуск Думы произошел во время отсутствия Аладьина, который в это время был в Лондоне, в думской депутации, отправившейся туда по приглашению английского парламента. Из Лондона же он, боясь репрессий со стороны русского правительства, не вернулся.

Революция кончилась, и Аладьин понял, что кончилась и его революционная карьера. Не хотелось ему, однако, исчезнуть с политической сцены. Он быстро перекрасил свои убеждения и сделался лондонским корреспондентом «Нового Времени». Вероятно, надеялся получить амнистию через эту влиятельную газету, но все же ее не получил. Лишь после переворота 1917 года Аладьин снова появился в России, с английской военной миссией и в английской военной форме. К революции ему возврата не было, и он стал выступать уже не с революционными, а с патриотическими речами. Попав в ставку главнокомандующего, он принял активное участие в организации Корниловского восстания в числе нескольких авантюристов, сумевших завладеть доверием этого благородного, но недалекого генерала, а затем оказался на юге России.

Незадолго перед эвакуацией армии Врангеля из Крыма Аладьин появился в Симферополе и зашел ко мне. Внешне он мало изменился, несмотря на английскую военную форму, в соответствии с которой старался придать себе молодцеватый вид. Своим прежним хлестаковским тоном он стал мне рассказывать, что стоит по главе какого-то крестьянского союза и представил Врангелю проект аграрной реформы.

— Врангель вынужден считаться с моим мнением. В нас единственное его спасение, — отчеканил Аладьин с такой же властностью в голосе, как тогда, когда он говорил мне о готовности петербургского гарнизона его поддержать.

Через несколько дней мы с ним встретились в Севастополе, в приемной генерала Врангеля. Увидев меня, Аладьин смутился. Да и было от чего: Врангель, выйдя в приемную, поздоровался со мной и весьма холодно и сухо поклонился Аладьину. А затем, уйдя со мной в свой кабинет, раздраженно сказал: «Чего еще этому… от меня надо!»

Умер этот честолюбивый авантюрист в новой эмиграции, отойдя в историю в качестве второстепенного актера русской исторической трагедии.

Другие два лидера Трудовой группы, в отличие от Аладьина, были людьми идейными и искренними. Аникин, сельский учитель Саратовской губернии и партийный социалист-революционер, вошел в Трудовую группу, т. к. его партия бойкотировала выборы и это помешало ему выступать под ее флагом. Крестьянин по происхождению, широкоплечий, широкоскулый, с огромными кулачищами, которыми он грозно стучал о кафедру, он выступал в Думе с демагогическими речами. Других, за недостатком настоящей культурности, он произносить и не мог. Но демагогия его была вполне искренняя, соответствовавшая элементарности его мышления. Его речи нравились крестьянам, ибо в них чувствовалась подлинная мужицкая ненависть к привилегированным классам общества и презрение к представителям высшей интеллигенции. Что-то было стихийное в этом могучем человеке и, как-никак, талантливом ораторе. И несмотря на малую содержательность его речей, насыщенных уже набившей нам оскомину трафаретной революционной фразеологией, в них чувствовалась большая разрушительная сила и неукротимая воля.

После роспуска первой Думы я ничего не слыхал об Аникине. Он исчез в народной гуще так же быстро, как из нее появился.

Тихий, скромный И. В. Жилкин был, если не ошибаюсь, до избрания в Думу провинциальным журналистом. Его речи не отличались блеском, но подкупали безыскусственной простотой и искренностью. Для себя лично Жилкин не искал славы и популярности, но благодаря видному положению все же сделал небольшую карьеру: из провинциальных журналистов стал журналистом столичным и в течение ряда лет сотрудничал в «Вестнике Европы». Не отличаясь большим талантом и оригинальностью мысли, он пользовался в литературных кругах всеобщей любовью и уважением. В революции 1917 года он активной роли не играл.

Вождем социал-демократов, фракция которых состояла наполовину из грузин, а наполовину из случайно прошедших в Думу рабочих (с.-д. официально бойкотировали выборы в Думу), был ныне известный грузинский сепаратист Жордания. Но, будучи от природы сильным заикой, он не появлялся на думской трибуне, и наиболее ответственные речи произносил другой грузин — Рамишвили. Рамишвили принадлежал к той породе цельных людей, которые, раз уверовав в определенную доктрину, остаются ей верны по гроб жизни и всего себя отдают на служение тому, чему верят. Был он уже не первой молодости, с седеющей головой и бородой, но сохранял юношескую наивность души, которая, в соединении с природным добродушием, покоряла сердца даже его политических противников. Немного смешной грузинский акцент как-то особенно подчеркивал наивность его речей, бесхитростных и глубоко искренних. Ему трудно было привыкнуть к парламентскому этикету и к парламентской выдержке, и речи его часто прерывались замечаниями председателя. Помню, как однажды, возмущенные какими-то его резкими словами, министры встали со своих мест и направились к выходу. Рамишвили прервал свою речь и, обратившись к ним, произнес: «Министры, погодите, послушайте еще, что я вам скажу»…

Часто выступал также от с.-д. фракции Михайленко, рабочий из Екатеринослава. Огненно-рыжий мужчина с громовым голосом, он любил пугать Думу страшными революционными словами, которыми на митингах привык срывать аплодисменты. Охотно козырял также заковыристыми иностранными словами. Как-то он призывал нас стать на путь революции, доказывая, что Дума бессильна, «если перед ней в виде «прерогативы» поставили Государственный Совет». Прерогатива ему, очевидно по созвучию, представлялась чем-то вроде рогатки.

В 1917 году, на Московском государственном совещании, меня снова судьба свела с Михайленко. От времени огненные волосы его поседели, а революционный пыл остыл. Освободившись от трафаретной революционной фразеологии, он производил впечатление очень неглупого и чрезвычайно симпатичного человека. Был — так же, как и все перводумцы — решительным противником большевиков.

Теперь, через много лет, прошедших со времени первой Думы, можно проследить судьбу некоторых из ее членов, для одних — бесславную, для других — блестящую, для третьих — трагическую.

Поделиться с друзьями: