Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Моя жизнь

Троцкий Лев Давидович

Шрифт:

В то же ли утро или на другой день я совершил с Владимиром Ильичем большую прогулку по Лондону. Он показывал мне с моста Вестминстер и еще какие-то примечательные здания. Не помню, как он сказал, но оттенок был такой: "Это у них знаменитый Вестминстер". "У них" означало, конечно, не у англичан, а у правящих классов. Этот оттенок, нисколько не подчеркнутый, глубоко органический, выражающийся больше в тембре голоса, был у Ленина всегда, когда он говорил о каких-либо ценностях культуры или новых достижениях, книжных богатствах Британского музея, об информации большой европейской прессы или много лет позже - о немецкой артиллерии или французской авиации: умеют или имеют, сделали или достигли - но какие враги! Незримая тень господствующего класса как бы ложилась в его глазах на всю человеческую культуру, и эту тень он ощущал всегда с такой же несомненностью, как дневной свет. Я, должно быть, проявил в тот раз к лондонской архитектуре минимальное внимание. Переброшенный сразу из Верхоленска за границу, где я вообще был в первый раз, я воспринимал Вену, Париж и Лондон очень суммарно, и мне было еще не до "деталей" вроде Вестминстерского дворца. Да и Ленин не за тем, разумеется, вызвал меня на эту большую прогулку. Цель его была в том, чтобы познакомиться и незаметно проэкзаменовать. И экзамен был действительно "по всему курсу".

Я повествовал о наших сибирских спорах, главным образом по вопросу о централистической организации; о моем письменном докладе на эту тему; о бурном моем столкновении со стариками народниками в Иркутске, куда я приезжал на несколько недель; о трех тетрадях Махайского и пр. Ленин умел слушать. "А как обстояло дело по части теории?" Я рассказывал, как мы в московской пересыльной коллективно штудировали его книгу "Развитие капитализма в России", а в ссылке работали над "Капиталом", но остановились на втором томе. Спор между Бернштейном и Каутским мы изучали прилежно, по первоисточникам. Сторонников Бернштейна между нами не было. В области философии мы увлекались книгой Богданова, который сочетал с марксизмом теорию познания Маха-Авенариуса. И Ленину книга Богданова казалась тогда правильной. "Я не философ, - говорил он с тревогой, - но вот Плеханов резко осуждает богдановскую философию, как замаскированную разновидность идеализма". Несколько лет спустя Ленин посвятил философии Маха-Авенариуса большое исследование: в основном он оценил ее так же, как и Плеханов. Я упомянул в беседе что на ссыльных большое впечатление произвело то огромное количество статистических материалов, которое разработано в книге Ленина о русском капитализме. "Так ведь это же делалось не сразу..." - ответил Владимир Ильич с некоторым смущением. Ему, видимо, было очень приятно, что младшие товарищи оценили гигантский труд, вложенный им в его главное экономическое исследование. Насчет моей работы разговор был в этот раз лишь самый общий. Предполагалось, что я некоторое время пробуду за границей, ознакомлюсь с вышедшей литературой, осмотрюсь, а там видно будет. Через некоторое время я предполагал, во всяком случае, вернуться нелегально в Россию для революционной работы.

Для жительства я был отведен Надеждой Константиновной за несколько кварталов, в дом, где проживали Засулич, Мартов и Блюменфельд, заведовавший типографией "Иск-ры". Там нашлась свободная комната для меня. Квартира эта, по обычному английскому типу, располагалась не горизонтально, а вертикально: в нижней комнате жила хозяйка, а затем друг над другом - жильцы. Была еще общая комната, где пили кофе, курили и вели бесконечные разговоры и где, не без вины Засулич, но и не без содействия Мартова, царил большой беспорядок. Плеханов после первого посещения назвал эту комнату вертепом.

Так начался короткий лондонский период моей жизни. Я принялся с жадностью поглощать вышедшие номера "Иск-ры" и книжки "Зари", издававшейся той же редакцией. Это была блестящая литература, сочетавшая научную глубину с революционной страстью. Я влюбился в "Искру", стыдился своего невежества и из всех сил стремился как можно скорее преодолеть его. Вскоре я начал сотрудничать в "Искре". Сперва это были мелкие заметки, а затем пошли политические статьи и даже передовицы.

Тогда же я выступил с докладом в Уайт-Чепеле, где сразился с патриархом эмиграции Чайковским и с анархистом Черкезовым, тоже немолодым. Я искренне удивлялся тем ребяческим доводам, при помощи коих почтенные старцы сокрушали марксизм. Помню, что возвращался в очень приподнятом настроении, тротуара под подошвами совсем не ощущал. Связью с Уайт-Чепелем и вообще с внешним миром служил для меня лондонский старожил Алексеев, марксист-эмигрант, близкий к редакции "Искры". Он посвящал меня в английскую жизнь и вообще был для меня источником всякого познания. К Ленину Алексеев относился с величайшим уважением: "Я считаю, - говорил он мне, - что для революции Ленин важнее, чем Плеханов". Ленину я об этом, конечно, не говорил, но Мартову сказал. Тот ничего не ответил.

В одно из воскресений я отправился с Лениным и Круп-ской в лондонскую церковь, где социал-демократический митинг чередовался с пением псалмов. Оратором выступал наборщик, вернувшийся из Австралии. Он говорил о социальной революции. Затем все поднимались и пели: "Всесильный боже, сделай так, чтобы не было ни королей, ни богачей". Я не верил ни глазам, ни ушам своим. "В английском пролетариате рассеяно множество элементов революционности и социализма, - говорил по этому поводу Ленин, когда мы вышли из церкви, - но все это сочетается с консерватизмом, религией, предрассудками и никак не может пробиться наружу и обобщиться".

Вернувшись из социал-демократической церкви, мы обедали в маленькой кухне-столовой при квартире из двух комнат. Шутили, как всегда, по поводу того, попаду ли я один к себе домой: я очень плохо разбирался в улицах и, из склонности к систематизации, называл это свое качество "топографическим кретинизмом". Позже я достиг в этом отношении успехов, которые давались мне, однако, нелегко.

Мои скромные познания в английском языке, вынесенные из одесской тюрьмы, за лондонский период почти не возросли. Я слишком был поглощен русскими делами. Британский марксизм не представлял интереса. Идейным средоточием социал-демократии была тогда Германия, и мы напряженно следили за борьбой ортодоксов с ревизионистами.

В Лондоне, как и позже в Женеве, я гораздо чаще встречался с Засулич и с Мартовым, чем с Лениным. Живя в Лондоне на одной квартире, а в Женеве обедая и ужиная обычно в одних и тех же ресторанчиках, мы с Мартовым и Засулич встречались несколько раз на день, тогда как Ленин жил семейным порядком, и каждая встреча с ним, вне официальных заседаний, была уже как бы маленьким событием. Привычки и пристрастия богемы, столь тяготевшие над Мартовым, были Ленину совершенно чужды. Он знал, что время, несмотря на всю свою относительность, есть наиболее абсолютное из благ. Ленин проводил много времени в библиотеке Британского музея, где занимался теоретически, где писал обычно и газетные статьи. При его содействии и я получил доступ в это святилище. У меня было чувство ненасытного голода, я захлебывался в книжном обилии. Но скоро мне пришлось уехать на континент.

После моих "пробных" выступлений в Уайт-Чепеле меня отправили с рефератом в Брюссель, Льеж, Париж. Реферат мой был посвящен защите исторического материализма от критики так называемой русской субъективной школы. Ленин очень заинтересовался моей темой. Я давал ему на просмотр мой подробный конспект, и он советовал обработать реферат в виде статьи для ближайшей книжки "Зари". Но я не отважился выступать с чисто теоретической статьей рядом с Плехановым и другими.

Из Парижа меня вскоре вызвали телеграммой в Лондон. Дело шло об отправке меня нелегально в Россию: оттуда жаловались на провалы, на недостаток людей и требовали моего возвращения. Но не успел я доехать до Лондона, как план уже был изменен. Дейч, который проживал тогда в Лондоне и очень хорошо ко мне относился, рассказывал мне, как он "вступился" за меня, доказывая, что "юноше" (иначе он меня не называл) нужно пожить за границей и поучиться, и как Ленин согласился с этим. Заманчиво было работать в русской организации "Искры", но я тем не менее очень охотно остался еще на некоторое время за границей. Я вернулся в Париж, где, в отличие от Лондона, была большая русская студенческая колония. Революционные партии вели жестокую борьбу друг с другом за влияние на студенчество. Вот относящаяся к тому времени страничка из воспоминаний Н.И.Седовой.

"Осень 1902 года была обильна рефератами в русской колонии Парижа. Группа "Искры", к которой я принадлежала, увидала сначала Мартова, потом Ленина. Шла борьба с "экономистами" и с социалистами-революционерами. В нашей группе говорили о приезде молодого товарища, бежавшего из ссылки. Он зашел на квартиру Е.М.Александровой, бывшей народоволки, примкнувшей к "Искре". Мы, молодые, очень любили Екатерину Михайловну, с большим интересом слушали ее и находились под ее влиянием. Когда появился в Париже молодой сотрудник "Искры", Екатерина Михайловна поручила мне узнать, нет ли свободной комнаты где-нибудь поблизости. Одна комната оказалась в том доме, где я жила, за 12 франков в месяц, но она была очень мала, узка, темна, похожа на тюремную камеру. Когда я ее описывала, Екатерина Михайловна прервала: "Ну, ну, нечего расписывать хороша будет, пусть занимает". Когда молодой человек (фамилии его нам не называли) устроился в этой комнате, Екатерина Михайловна спрашивала меня: "Ну что ж, готовится он к своему докладу?" - "Не знаю, верно, готовится, отвечала я, - вчера ночью, поднимаясь по лестнице, я слышала, как он насвистывал в своей комнате".
– "Скажите ему, чтоб он не свистел, а хорошенько готовился". Екатерина Михайловна была очень озабочена, чтоб "он" удачно выступил. Но ее тревога была напрасна. Выступление было очень успешно, колония была в восторге, молодой искровец превзошел ожидания".

С Парижем я знакомился несравненно более внимательно, чем с Лондоном. В этом сказалось влияние Н.И.Седовой. Я родился и вырос в деревне, но к природе стал приближаться в Париже. Здесь же я встал лицом к лицу с настоящим искусством. Постижение живописи, как и природы, давалось мне с трудом. Из позднейших записей Седовой: "Общее впечатление у него от Парижа: "похож на Одессу, но Одесса лучше". Это ни на что не похожее заключение объяснялось тем, что Л.Д. целиком был поглощен политической жизнью и всякую другую замечал постольку, поскольку она сама напрашивалась, и воспринимал ее как докуку, как нечто такое, чего нельзя избежать. Я с ним не соглашалась в оценке Парижа и посмеивалась немножко над ним".

Да, происходило именно так. Я входил в атмосферу мирового центра, упорствуя и сопротивляясь. Сперва я "отрицал" Париж и даже пытался его игнорировать. В сущности, это была борьба варвара за самосохранение. Я чувствовал, что для того, чтоб приблизиться к Парижу и охватить его по-настоящему, нужно слишком много расходовать себя. А у меня была своя область, очень требовательная и не допускавшая соперничества: революция. Постепенно и с трудом я приобщался к искусству. Я сопротивлялся Лувру, Люксембургу и выставкам. Рубенс казался мне слишком сытым и самодовольным, Пюви-де-Шаван слишком блеклым и аскетичным. Портреты Карьера раздражали своей сумеречной недосказанностью. То же было и со скульптурой, и с архитектурой. В сущности, я сопротивлялся искусству так же, как в свое время сопротивлялся революции, а затем марксизму, как в течение ряда лет сопротивлялся Ленину и его методам. Революция 1905 г. скоро оборвала процесс моего приобщения к Европе и ее культуре. Только во второй эмиграции я ближе подошел к искусству смотрел, читал и кое-что писал. Дальше дилетантизма я, однако, не пошел.

Поделиться с друзьями: