Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Если этому ведомству в любом случае приходилось считаться с смертельного удара, то, по мнению многих цензоров, было бы, вероятно, умнее совершить публичное самоубийство и хотя бы таким способом несколько реабилитироваться. Собрание партийной организации цензурного ведомства приняло решение просить Центральный комитет о роспуске ведомства. Соответствующее письмо должно было быть опубликовано в печати, но цензура воспрепятствовала этому. Сложилась парадоксальная, даже абсурдная ситуация: цензура хочет своей ликвидации, но запрещает тем не менее оглашать это желание. То был, конечно же, самый курьезный запрет в истории польской печати.

Желание цензоров осталось невыполненным, а вскоре они вернулись к своим обязанностям. Новое партийное руководство не соблюдало свои многочисленные обещания. Уже вскоре имелись все основания говорить о постепенной, но несомненной «ресталинизации». Опять новая линия? Да, но культурную жизнь она затронула в минимальной степени. Наконец-то в польских издательствах могли выходить книги и западногерманских авторов, и больше не действовало отвратительное правило, в соответствии с которым в газетах и журналах могли рецензироваться только книги, доступные в переводе на польский.

В такой ситуации мне и удалось, начиная с 1956 года, активно заняться немецкой литературой. Я писал не только о писателях старшего поколения, но и о представителях послевоенной литературы, большей частью еще неизвестных в Польше, — Фрише и Кёппене, Бёлле и Андерше, Мартине Вальзере и Зигфриде Ленце. Впервые в жизни я взялся и за перевод. С моим другом, критиком Анджеем Виртом, который позже преподавал в американских университетах, а в 1982 году основал в Гисенском университете Институт прикладного театроведения и руководил им до 1992 года, я перевел «Замок» Кафки в сценической версии Макса Брода и «Визит старой дамы» Дюрренматта.

Тогда мне жилось совсем неплохо: меня не подвергали ни дискриминации, ни преследованиям. Решение об исключении из партии отменили в начале 1957 года, о чем я не узнал, так как мне по какой-то причине не сообщили об этом. Я достаточно чувствительно ощутил, что больше не в опале: как и другим гражданам, мне можно было, пользуясь свободой передвижения, ездить за границу, и теперь не только в страны Восточного блока.

Но обстановка в Польше становилась все тревожнее, особенно для евреев. Сколь ни мала была их численность по сравнению с предвоенным временем, они все же играли большую роль в общественной жизни коммунистической Польши. Теперь, когда партия, не в последнюю очередь под советским давлением, прилагала усилия, чтобы удержать в узде приверженцев и застрельщиков «оттепели», понадобились козлы отпущения. Для этого были особенно пригодны евреи, мягко говоря, и без того нелюбимые, прежде всего еврейские интеллигенты. На евреях не могло не сказаться и то обстоятельство, что, по мере предоставления народу больших свобод, проявлялись антисемитские предрассудки и затаенные обиды. Еще хуже было то, что эти скрываемые чувства без всякого стеснения раздувались некоторыми высшими функционерами партии, а со стороны других, во всяком случае, не встречали отпора. Евреи оказались перед новой ситуацией. Они могли эмигрировать, прежде всего в Израиль. Но разрешали ли им польские власти эмигрировать или, может быть, даже рекомендовали поступить таким образом?

Антисемитские настроения и случавшиеся время от времени нападки очень озадачивали и беспокоили и меня. Я спрашивал себя, чего было еще искать в этой стране, где я, правда, родился, но куда вернулся не по доброй воле. Ни на мгновение я не забывал, кому был обязан тем, что смог пережить Вторую мировую войну. Но то, что я уже почувствовал, первый раз после войны посетив Берлин, еще сильнее давало себя знать теперь, десятью годами позже. Сколько бы ни публиковал я на польском языке, — конечно же, всегда только о немецкой литературе, — Польша оставалась мне все-таки чужой. Да и была ли она когда-нибудь моей родиной? В коммунизм я давно уже не верил. Так имело ли еще смысл жить здесь?

То, что я писал в Польше о немецких книгах в 1957 и 1958 годах, заставляло меня вновь и всерьез усомниться в том, что я обращаюсь к настоящим адресатам. Например, я опубликовал большую работу о Германе Гессе. Но кто в Польше хотел получить обстоятельную и точную информацию о нем, о его пути и его творчестве? Сегодня я вижу, что, когда писал эти статьи на польском языке, уже думал все-таки о немецком читателе, даже если и не осознавал этого.

Евреи, говорил Гейне, «знали очень хорошо, что делали, когда при пожаре второго храма бросили на произвол судьбы золотые и серебряные жертвенные сосуды и светильники» и спасли только Библию, которую и взяли с собой в изгнание. Именно оно, Священное писание, и стало их «портативным отечеством». Может быть, тогда я окончательно понял, что у меня тоже есть портативное отечество — литература, немецкая литература.

Вопрос о том, оставить ли мне Польшу и уехать ли в Германию, вскоре был вытеснен другим, да таким, который всецело захватил меня. Я имею в виду практический вопрос о том, как следовало уезжать. Эмигрировать через Израиль и ехать дальше в Германию? Это было очень рискованно, так как приходилось считаться с тем, что польские власти отклонят мое ходатайство, то есть не разрешат мне выехать. Последствия легко просчитывались: в этом случае мне с большой вероятностью грозил новый запрет на публикации. Тося, которая тогда работала в Польском институте международных проблем, неизбежно потеряла бы свое место. Так что ходатайствовать о выезде было бы очень легкомысленным шагом.

Был единственный путь, чтобы покинуть коммунистическую Польшу. Мне предстояло добиться «научной командировки» в Федеративную Республику Германию, из которой я никогда бы уже не вернулся в Варшаву. Но было невероятно, чтобы польские власти разрешили мне такую поездку вместе с женой и ребенком. Мой план заключался в том, чтобы отправить Тосю с сыном Эндрю Александром, которому исполнилось уже девять лет, к моей сестре в Лондон. После этого я хотел уехать во Франкфурт. У этого плана «ухода на Запад» имелся один серьезный недостаток: если бы мы решились его осуществить, то не смогли бы взять с собой мебель, книги и прочее имущество, включая, может быть, даже зимнюю одежду, так как сразу могли бы возникнуть подозрения. Наши замыслы могли реализоваться только весной или летом 1958 года. Таким образом, приходилось отказываться от всего, что имелось в нашей варшавской квартире. Но мы были полны решимости смириться и с этим. А если нам, несмотря на многочисленные трудности, все же удастся попасть на Запад, на что жить там?

В декабре 1957 года я смог впервые посетить Федеративную республику. Я провел десять или двенадцать дней в Гамбурге, Кёльне, Франкфурте и Мюнхене, разговаривал со многими писателями и журналистами. Но никому я не сказал или хотя бы намекнул на то, о чем ежедневно, да что там, ежечасно думал в Федеративной республике: о моем твердом намерении вместе с семьей возможно скорее покинуть коммунистический мир и поселиться в каком-нибудь западногерманском городе. Беседуя с этими дружелюбно настроенными, в высшей степени предупредительными господами, я обдумывал, как бы вели себя по отношению ко мне они — богатый издатель, влиятельный заведующий литературным отделом газеты, известный романист, если бы в следующем году я посетил кого-нибудь из них уже не в качестве гостя из Варшавы, видного польского критика, специализирующегося по немецкой литературе, а как беженец, нуждающийся в помощи, как литератор, лишенный средств к существованию и ищущий работы и хлеба.

Моя разведывательная поездка в декабре 1957 года началась с Гамбурга. Кто-то обратил внимание Северогерманского радио на то, что, может быть, стоит сделать со мной обстоятельное интервью. Это оказалось мне как нельзя кстати, ибо суммы в западных марках, выданной мне в Варшаве, хватало едва ли на нечто большее, нежели ночевку в дешевых гостиницах. Из здания радиостанции, у которого я ждал, навстречу мне вышел очень молодой и несколько робкий человек с очень светлыми волосами. Ему поручили проинтервьюировать меня. Подумалось: «Получится ли у такого новичка?» Но быстро оказалось, что мой собеседник — человек опытный, отлично делавший свою работу. Гонорар был внушительным.

После беседы он сказал мимоходом и, как мне показалось, доверительно, что написал две, нет, даже три «книжки» и опубликовал не без некоторого отклика. Сдержанный молодой человек умолчал, что третья из этих книжек была самым настоящим бестселлером. Мы оба тогда не могли и предчувствовать, что несколько лет спустя он напишет «Урок немецкого», роман на долю которого выпадет самый большой после 1945 года успех в Германии. Несмотря на прохладную погоду, мы пошли прогуляться по Ротенбаумшоссе, а потом Зигфрид Ленц пригласил меня пообедать с ним на другой день. Еда была очень хороша, а разговор интересным. Речь шла о Кафке. Я слушал, не обращая внимания на то, что ел. За десертом мне пришло в голову, что стоило бы что-то сказать хозяйке в знак признания ее кулинарного искусства, и я заметил: «Шницель был превосходен». Но это оказалось досадной ошибкой. За столом сразу же воцарилась тишина — ведь то, что я ел, было уж никак не шницелем, а стейком или котлетой. И впрямь очень досадно.

Поделиться с друзьями: