Моя жизнь
Шрифт:
Только осенью 1963 года я снова увидел Кестнера. Мы были членами жюри конкурса на премию немецким новеллистам, учрежденную журналом «Штерн». Заседания жюри собирались в замке Кронберг под Франкфуртом, превращенном в гостиницу. Когда он пришел, я уже стоял у стойки регистрации. Он быстро и дружески приветствовал меня, но сразу же отвернулся, чтобы заказать двойное виски. Заказа Кестнер ждал с нетерпением. Только выпив, он был готов заполнить гостиничный формуляр. И во время заседаний жюри, за которыми Кестнер внимательно наблюдал, оставаясь немногословным, он периодически прикладывался к спиртному.
В третий и последний раз я встретил Кестнера в январе 1969 года. Северогерманское радио попросило меня взять интервью для телевидения у писателя в связи с его 70-летием. Беседа записывалась в ресторане «Мампе» на Курфюрстендамм в Берлине между Йоахимсталерштрассе и церковью Гедехтнискирхе. Он был завсегдатаем этого заведения в берлинский период своей жизни и вспоминал его по разным поводам. Тогда ресторан выглядел так же, как и до войны. Кестнер пришел вовремя и, как мне показалось, был оживлен, как всегда. Он выглядел вполне хорошо, его можно было принять и за шестидесятилетнего. Но на деле его состояние было печально и вызывало сожаление. Уже во время предварительного разговора Кестнеру было трудно сконцентрироваться, а его ничего не говорившие реплики были несколько сбивчивыми. Слыша одни только стереотипные ответы, я испытал потрясение. Может быть, я боялся предстоявшего нам разговора перед телекамерой еще сильнее, чем мой собеседник.
Я попытался подготовить Кестнера ко всем вопросам, которые хотел ему задать. Но большинство этих совсем простых вопросов показались ему слишком сложными, он вновь и вновь повторял, что ему не приходят в голову никакие ответы. Эта едва прикрытая растерянность вызывала у меня жалость. Я хотел помочь поэту, насколько возможно облегчив ему ситуацию. Сотрудники Северогерманского радио тоже были очень терпеливы, может быть, потому, что все они, как вскоре выяснилось, читали «Эмиля и сыщиков». Фразы, которые Кестнер наконец пролепетал в микрофон, сразу же позволили понять, что его память едва работала. Нам не оставалось ничего другого, как записывать все. Вся беседа продолжалась около четырнадцати минут, в эфир же пошли не более двух или трех минут, да и они оставляли убогое впечатление. Постоянно прикладываясь к рюмке, Кестнер совершенно обессилел. Мы не могли понять, что он бормотал. Потом он попытался встать, и пришлось его поддерживать. Официанты молча смотрели на происходившее. Мы довели поэта до такси. Когда я на прощание пожал ему руку, он попытался улыбнуться.
Несколько дней спустя я получил от Кестнера письмо. В конверте был факсимильный оттиск его нового, совершенно безобидного стихотворения на случай, озаглавленного «Поздравителям». Оно заканчивается словами: «Тронут. Но живу в надежде, / Что сумею жить как прежде». Очевидно, он хотел добавить еще что-то личное, потому и написал под стихотворением: «Дорогой специалист, “Мампе” — премилый ресторан, а мы — славные люди. Ваш Кестнер».
29 июля 1974 года — в то время я уже руководил отделом литературы в газете «Франкфуртер альгемайне» — наш немолодой курьер принес мне сообщение агентства ДПА, которое он, всем своим видом выражая покорность судьбе, положил на стол с обычным комментарием: «Вот вам еще труп». Я быстро прочитал, что немецкий поэт Эрих Кестнер умер в мюнхенской больнице. Как всегда в таких случаях, я сначала посмотрел на часы: да, некролог будет готов еще до подписания номера в печать. Но сделать это надо быстро. Прежде чем начать писать, я позвонил той, которая в 1941 году переписывала в Варшавском гетто его стихотворения. Она реагировала одним-единственным словом: «Нет!» Затем наступила полная тишина. Насколько я помню, мои глаза увлажнились — и ее наверняка тоже.
В 1998 году автор и издатель Михаэль Крюгер обратился к нам — к Тосе и ко мне — с необычной просьбой — издать вместе с ним том лирики Кестнера. Тосе надлежало отобрать стихи, мне — написать послесловие. Мы охотно выполнили это пожелание. Книгу мы назвали, используя слова самого Кестнера, «Употреблять для души».
ПРЕКЛОНЕНИЕ ПЕРЕД ПИСЬМЕНАМИ
Мы, ученики реальной гимназии имени Вернера фон Сименса в Берлин-Шёнеберге, сразу же заметили, сразу же почувствовали наступление национал-социалистского господства, хотя и ощутили происшедшее несколько странным образом. Утром 28 февраля 1933 года мы, четвероклассники, как обычно во время большой перемены, около десяти часов играли в игру, которую называли «лаптой», хотя с настоящей лаптой она имела мало что общего. Вместо мяча мы использовали искусно свернутый комок пергамента, который называли «пилюлей». Мы едва обратили внимание на то, что старшеклассники, собравшись группами во дворе, взволнованно переговаривались.
Только когда закончилась перемена и один из учителей, встав у дверей класса, резким тоном приказал собраться в актовом зале, мы поняли, что произошло нечто необычное. Или предстояло? Директор школы, спокойный человек, говорил с нами серьезно, без какого-либо пафоса. Он информировал собравшихся школьников о том, что рейхстаг загорелся этой ночью и, вероятно, продолжает гореть. Это не стало для меня новостью — то ли в пять, то ли в шесть утра телефонный звонок разбудил всю нашу квартиру, чего еще никогда не бывало. Мой дядя Макс, адвокат по патентным делам, человек жизнерадостный и живой и при этом легко раздражавшийся, постоянно с нетерпением ждавший новостей, прежде всего таких, которые касались Гитлера и нацистов, едва мог владеть собой. Он испытывал настоятельную потребность сейчас же поделиться с нами сенсационной информацией. И заключалась она в словах «Нацисты подожгли рейхстаг», а не, скажем, «Рейхстаг горит».
В краткой речи директора содержалось, пусть и в косвенной форме, то же утверждение. Он сказал: «Я запрещаю всем учащимся говорить, что рейхстаг подожгли национал-социалисты». Многие школьники навострили уши. Этот-то запрет и натолкнул их на мысль, до которой они при других обстоятельствах, вероятно, никогда бы не додумались. Почему наш директор сказал это? Был ли он глуповат и простодушен или хотел нас спровоцировать? Во всяком случае, после этого мы видели его не слишком часто. Директор вскоре исчез из школы, как говорили, по политическим причинам. Временами все происходило именно так просто.
Дух, насаждавшийся новыми властителями, не сразу почувствовался в преподавании. Но подчас происходило и такое, что было немыслимо до 1933 года. Во время игры в волейбол ученику Р. показалось, что его толкнул ученик Л. Это были два отличных игрока, только один — руководитель школьной организации гитлерюгенда, другой — еврей. В пылу спортивной битвы Р. рявкнул на Л.: «Ты, грязный еврей!» Такие ругательства тогда, в 1934 году, еще не стали обычным делом. Так этот случай превратился в небольшой скандал.
О происшедшем узнал наш классный руководитель, д-р Райнхольд Кник. На ближайшем же своем уроке он произнес серьезную, несколько торжественную речь, во время которой, как мне показалось, его голос несколько дрожал: «Как христианин я не могу одобрить, что… Давайте никогда не забывать, что и наш Спаситель был евреем…» Мы все, в том числе и фюрер школьного гитлерюгенда Р., слушали в молчании. Но вне школы он не молчал. Несколько дней спустя Кника вызвали в областное руководство гитлерюгенда или какое-то подобное ведомство, а вскоре после этого его допросило гестапо. Учитель ссылался на свою христианскую совесть, но это не помогло — его предупредили и, более того, угрожали. Последствия не заставили себя ждать. По окончании учебного года Кника перевели в гимназию имени Гогенцоллернов, находившуюся там же, в Берлин-Шёнеберге.
Ни одному из учителей, которые были у меня с 1930 по 1938 год, я не обязан столь многим, как этому д-ру Книку. Не знаю, был ли он, как говорили, выходцем из молодежного движения, [7] но что-то от облика участника этого движения в нем было. Учитель был тогда высоким и стройным блондином лет сорока — сорока пяти, с уже поредевшими волосами и светло-синими глазами. Раньше, по словам старшеклассников, его называли «белокурым мечтателем». Таким он и вправду был — мечтателем, энтузиастом, из поколения тех, кто считал, что без литературы и музыки, без искусства и театра жизнь не имеет смысла. Кника сформировала поэзия его молодости — Рильке, Стефан Георге и раннее творчество Герхарта Гауптмана, которое он любил с мягкой снисходительностью. Строки Георге «Кто встретит пламя на пути, / Тому за пламенем идти» звучали в его устах не как напоминание, а как пламенная исповедь. Райнхольд Кник был не только выдающимся и многосторонним педагогом — он преподавал математику и физику, химию и биологию, как и немецкий язык, — но и художественно одаренным человеком, более того, художником — режиссером, актером и музыкантом. Мы, ученики, нередко пользовались его даром декламатора, так как он охотно читал нам, особенно юмористические произведения, независимо от того, предусматривалось ли это учебным планом. Например, учитель развлекал нас поэмой Вильгельма Буша «Балдуин Бэламм». Когда он читал первый акт «Бобровой шубы», хохотал весь класс. Более того, мы сразу же поняли, что означало понятие «натурализм». В то же время Кник повлиял таким образом и на мой круг чтения. Придя в восторг от «Бобровой шубы», я прочитал вслед за ней около полудюжины драм Гауптмана и, кроме того, понял, что литература может и должна быть занимательной. Этого я никогда не забыл.
7
Движение немецкой молодежи примерно в 1900–1930 гг., стремившейся создать для себя новый стиль жизни, особенно с помощью туризма, любительского искусства, народной музыки и танца. — Прим. перев.
Еще в ту пору, когда я ходил в школу, много и с воодушевлением вспоминали о театральных постановках, которые Кник в 20-е годы устраивал в нашем актовом зале. Удачливый директор театра и режиссер Виктор Барновский, прослышавший о них, посмотрел одну и счел ее столь заслуживающей внимания и оригинальной, что предложил дилетанту поставить пьесу в Театре им. Лессинга, которым он руководил. Это произошло в 1923 или 1924 году. Он уговорил поначалу колебавшегося любителя и был уверен, что сделал сенсационное открытие.