Мсье Гурджиев
Шрифт:
«Как Атлант, он поддерживает жизнь людей и вещей, которые готовы упасть, едва он перестанет этому противостоять. Малейшая небрежность грозит ему небытием и тем самым угрожает небытием миру. Таким образом, видно, что для него является злом и порочностью».
«Быть — значит быть другим. И ему необходимо немедленно удалиться в одиночество, столкнуться со своей волей, ибо чем более активна его воля, тем насыщенней он живет и тем мощнее призывает к этому все сущее вокруг него».
В других, менее «литературных» терминах, можно сказать следующее.
Сознание, как его рассматривают философы и психологи, такое, как нам его предлагает увидеть наша человеческая природа, — это лишь иллюзия сознания. Мне кажется, что я совершенно естественно обладаю самосознанием, но, когда я смотрю на дерево, то, что я называю своим сознанием, осознает это дерево, однако не испытывает при этом естественной потребности осознать самое себя. Жан Поль Сартр говорит: «Сознание имеет представление о мире, не имея при этом представления о самом себе». Это справедливо по отношению к человеку, не сознающему себя, но мы перестаем удовлетворяться этими формами сознания, которыми вполне довольствуются г-н Сартр и современные философы-конформисты.
Мы узнали, что наше обычное сознание — это всего лишь одна из сторон сознания подлинного, лишь одна из его форм. Эмпирический опыт сознания, сознание как чисто «психологический» феномен, обретал смысл только при сопоставлении с трансцендентным сознанием, которым мы стремимся обладать. Сознание в собственном смысле, полагали мы, это сознание человека, который смотрит на дерево следующим образом: Я смотрю на себя, смотрящего, я напоминаю себе о том, что я смотрю и что объект моего внимания — совсем не дерево, но восприятие этого дерева, обретенное благодаря отречению от всех элементов моей личности, приведенных в движение этой картиной. И только здесь начинает брезжить мое подлинное сознание, рожденное усилиями, которые я прилагаю, чтобы его вызвать, и одновременно это дерево переходит от относительного существования к абсолютному, открывая мне свое истинное существо. Я уже не смотрю на это дерево, не изучаю его, я его знаю, мы рождаемся друг для друга.
Так целый мир говорит нам, как Донья Музыка Вице-Королю: «Не мешай мне быть». И при этом самоотречении то, что мы обычно называем нашим сознанием, должно быть принесено в жертву состоянию «истинного сознания», при этом мы обращаемся с молитвой любви к миру, и, произнося ее, мы сами переходим от иллюзорного существования к подлинному.
Мы узнаем, что человек, переходя от чисто психологического сознания относительно себя и мира к состоянию «истинного сознания», переходит также от состояния относительного знания к состоянию знания абсолютного, или, короче говоря, от «научного» знания к знанию подлинному.
Это хорошо показано моим другом Раймоном Абелио во фрагменте из неопубликованного текста, который он мне только что прислал. К нашим совместным усилиям, ради которых и был написан весь этот отрывок, к моему голосу он присоединяет свой и помогает мне таким образом дополнить мои воспоминания относительно опыта Гурджиева.
«Сколько я себя помню, — пишет он мне, — я всегда мог узнавать цвета — синий, красный, желтый, — мой глаз их видел, я всегда их подспудно ощущал. Разумеется, «мой глаз» не задавался вопросом о них, да и как бы он мог о них спрашивать? Его функция заключается в том, чтобы видеть, а не смотреть на себя видящего. Мой мозг сам был словно в спячке, он совсем не был оком глаза, но лишь обычным продолжением этого органа: И я просто говорил, почти не задумываясь: это красивый красный цвет, это блекло-зеленый, это — ярко-белый. Как-то раз, несколько лет назад, я прогуливался по виноградникам Воду аза, нависающим над обрывистыми берегами озера Леман и представляющим собой одно из красивейших мест на свете, столь прекрасное и обширное, что наше «Я» сперва растворяется в нем, а потом вдруг вновь воскресает и восхищается — это происходит внезапно и кажется удивительным. Охра крутого обрыва, голубое озеро, фиолетовые горы Савойи и, в глубине, сверкающие ледники Гран-Комбен, на которые я смотрел сотни раз. Но тут я впервые понял, что никогда их не видел, хотя жил там уже три месяца. И наверняка этот пейзаж с первого же мгновения хотел, чтобы я в нем растворился, но то, что ему во мне отвечало, было лишь смутным восторгом. Безусловно, «я» философа сильнее любого пейзажа. Острое чувство прекрасного — это только охват нашим «я» (оно при этом лишь укрепляется) того бесконечного расстояния, которое нас от него отделяет. Но в тот день я вдруг осознал, что этот пейзаж без меня ничто: «Это я тебя вижу, а ты видишь меня видящим тебя, и я, видя тебя, тебя создаю». Этот искренний крик души — крик Демиурга, когда он сотворял мир. Это не только конец «старого» мира, но и проецирование «нового». И действительно, в тот же момент мир был снова воссоздан. Я никогда не видел подобных красок. Они были во сто крат более насыщенные, чем прежде, со множеством оттенков, очень «живые». Я понял, что наконец-то обрел чувство цвета и девственную чистоту для его восприятия, что никогда доселе я не видел ни одной картины и не мог проникнуть в мир живописи.
Отныне я владел ключом от мира преображения, который является не таинственным потусторонним миром, но миром подлинным, тем, откуда «природа» нас изгнала. Все это, конечно, не имеет ничего общего с вниманием. Преображение всеобъемлюще, а внимание — нет. Преображение познает себя в бесспорной самодостаточности, внимание тяготеет к самодостаточности случайной. Разумеется, нельзя сказать, что внимание пусто. Оно алчно. Но алчность не есть полнота. Когда я возвращался в тот день в деревню, люди, которых я встречал, в основном были «внимательны» к своей работе. Тем не менее они показались мне сомнамбулами…
Русский философ Успенский в своих «Фрагментах неизвестного Учения» рассказывает об аналогичных опытах. Для него они служат основой любого мистического преображения. Именно это преображение касается мудрости йоги, когда та говорит о различении зрителя и зрелища. Это различение не естественно, но трансцендентально. Человек «естественный», если с ним говорят об этом состоянии, упрощает его и сводит к общему понятию внимания, от которого у него остается лишь пустая форма или формула: «Это я, который…» Но трансцендентальное «я», присутствующее в преображении, это не только грамматическая форма, но и содержание. Это не только единый синтаксический принцип, который можно использовать в умозрительном философском построении как в первом, так и в третьем лице, — это абсолютно свободный изначальный акт, которым захвачен сам человек и который сразу выходит за пределы критического знания, пережитого опыта… Не следует говорить о том, что подобный акт доступен любому, это не так: он зависит от определенного гностического уровня сознания, определенной аскезы, помогающей затронуть этот уровень, «расшатать» и очистить его от прежних образов мира».
КАК раз к такой аскезе мы и стремимся, чтобы достичь высшего уровня сознания. Мы учимся контролировать свои мысли, чувства, поступки и т. д. и таким образом обнаруживаем, какие из них были вредны или полезны для совершения того свободного, абсолютного и изначального акта, о котором говорит Абелио.
С помощью множества упражнений, которые я не стану здесь описывать, с помощью бесед, а также, разумеется, благодаря оккультным влияниям руководителей эзотерической «школы» мы научились побеждать в себе «естественные» препятствия, мешавшие нам достигнуть состояния «истинного сознания». Мы были вольны отныне преобразовывать наш внутренний дом, перемещать и устанавливать иерархию наших малых «я». Мы научились различать в себе главные функции человеческой машины: мысли, эмоции, инстинкты (вся внутренняя работа нашего организма), а также двигательную и сексуальную функции. Мы научились ставить на место, по отношению к этим «центрам», все наши поступки, настроения, ассоциации идей, желания, жесты и т. д. — все то, что мы прежде называли своей «личностью» и что нам теперь следовало рассматривать как машину, которую нужно было разобрать до мельчайших деталей и собрать снова так, чтобы она производила сознание. При этом должны были появиться другие функции, связанные с новыми состояниями, которых лишен обычный человек. Нам внушалось, что установка на изменение сознания — это всего лишь первая стадия эзотерической «работы». Мы должны были потратить многие годы, чтобы ее достичь, а может быть, нам предстояло умереть раньше, чем мы достигли бы ее, но в любом случае мы должны были знать, что этого еще не достаточно, чтобы человек полностью «осуществился».
Нашей целью было стать людьми, сильно отличающимися от обычных людей, достичь знания самих себя, осмыслить собственное положение на шкале возможных реализаций и обрести некий постоянный центр тяжести. Это выражение, часто употреблявшееся в «школе», означало для нас идею достижения внутреннего единства, подлинного сознания, постоянного «я» и твердой воли; иными словами, идея нашего развития должна была стать важнее любых других наших интересов. Тогда мы обрели бы в самих себе своего «ангела-хранителя» и поняли бы природу этого образа из катехизиса для маленьких детей.
Чем бы могло быть это состояние сознания, некоторое представление о котором мы теперь получили, став нашим постоянным состоянием? Какие удивительные трансформации произошли бы тогда в человеке? Какой духовной алхимии он научился бы? Какой ступени «со-рождения» и «со-знания» мог бы он достигнуть? Все это лишь едва приоткрывалось нам в некоторых определениях различных ступеней реализации, но я бы не сумел воспроизвести их здесь, не упростив, как запутался и упростил бы все деревенский священник, рассказывая о Серафимах, Херувимах и Престолах.
И все же, надеюсь, я сказал достаточно, чтобы дать понятие о том, каково было главное направление дела Гурджиева, какого плана была наша «работа» и к каким вершинам были устремлены наши души.
Я не без некоторого восхищения считал нашего учителя маленьким кузеном Люцифера.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ ВЫВОДЫ
ПРИ ужасных обстоятельствах я потерял сперва мать, а потом отца. В дальнейшем мне так и не удалось провести границу между добродетелью и эгоизмом, отделить «саморастворение в боли» от трусливого отказа отдаться страданию, удел героической борьбы с «отрицательными эмоциями» от постыдной сердечной черствости, которая удерживала меня от отчаяния и слез в тот ужасный период. Эти две смерти часто всплывают в моих снах, и теперь, пять лет спустя, я рыдаю во сне из-за того, что не плакал тогда. Мне кажется, что это не было движением к чему-то высокому, но скорее проявлением черствости, и от этой черствости во мне кое-что осталось до сих пор.