Мултанское жертвоприношение
Шрифт:
— Счастья? — удивился Кричевский. — Какого это счастья в глуши такой? Того, что над Вяткою на Диком бугре зарыто?
Он неожиданно для себя наступил темному собеседнику своему на больной мозоль. Голова дернулся, точно прострелило его, лицом стал весь как изувер, вцепился скрюченными пальцами в грубо строганную столешницу.
— Что ты знаешь, ваше сиятельство, про счастье?! Золото в кладах лежит, утяжеляется от адского пламени, разгорается, старится в веках! Стражи, над ним убитые, его чутко стерегут! Души их не на земле и не на том свете, а промеж маются! И чуть клад упустят — как тотчас отлетают в ад! Как созреет клад сроками, он зашевелится в земле, а потом начнет светиться! Ткать сияние! После этого некоторые клады становятся деревом, а из дерева — человеком, и на Иванову ночь уходят бродить по земле, неся в себе золото! Образом подобны они желтому ссохшемуся старику! Вот так и с Дикого бугра ушел клад, ушел! Я самолично человека знавал, который это видел!
Кричевский в удивлении созерцал перемены на грубом лице каторжника: оно предстало вдохновенным и возвышенным, как у человека, повествующего сокровенное.
— И что — так и бродят клады по земле? — полюбопытствовал он, изумляясь мимо воли странному и загадочному этому краю и людям, его населяющим.
— Не вечно им странствовать! — горячо отвечал Голова. — Через двенадцать лет иссякает их самодвижущая сила! И ежели клад не востребован никем, он захоронится, уйдет под курган, али в подземелье заложится, али под воду! Только в урочное время обретет он тепло! Любит золото выходить на свет в виде огненного петуха с червонным гребнем. А ежели клад перемешан с серебром, то сам петух белый, а гребень и голова — красные! И свеча на голове тоже красная, и пламенеет горючим потусветным огнем адским! Коли выходит клад из земли в виде петуха, зверька, вещицы какой али человека, тут его нужно ударить непременно левой рукой наотмашь и сказать: «Аминь-аминь, рассыпься!». А если ударить не наотмашь, свеча погаснет, а сам петух ухнет в никуда или истает в воздухе! Со мною так было, ваше сиятельство! Оплошал!
Каторжник перешел на страшный свистящий шепот.
— А есть клады-оборотни, опасные для слабого сердца. Со слабым сердцем люди при них умирают, всякие чудесные превращения вокруг видя! Из таких кладов лешие образуются! А то еще бывает — умрет клад, и то место навек становится проклятым!
Бывший солдат, контуженный в голову в последнюю турецкую кампанию, смолк, тяжело дыша, яростно вращая белками глаз. Видно было, что устал. Устал и Кричевский. От разговора с Головой осталось у него гнетущее, тяжелое впечатление, как от общения с душевнобольным.
Полковник отправил каторжника обратно в камеру, а сам попросил помощника прокурора Раевского сопроводить его к обвиняемому вотяку Кондратьеву, в доме которого остановился на постой принесенный в жертву Конон Матюнин.
— У меня к нему один лишь вопрос, — сказал он, остановившись перед тяжелой тюремной дверью, в ожидании надзирателя со связкою ключей на огромном кованом кольце. — Только задать его я хочу наедине.
— Как вам будет угодно, — сухо согласился Раевский.
Константин Афанасьевич пробыл в камере недолго и вышел разочарованный.
— Он не видел в тот вечер Матюнина, — сказал он Раевскому. — Он никогда его не видел. Тот у него не ночевал.
— Запираются! — развел руками помощник прокурора. — Они все одинаково запираются.
— Вид у него скверный, — сказал Кричевский. — Вы их велите до суда кормить получше, что ли. Кстати, этот Кондратьев сказал, что убил Матюнина некто Гондырь. Что вы на это скажете?
— Так и я вам то же сказывал! — усмехнулся Раевский. — Плетут, незнамо что! Гондырь — это по-вотяцки значит «медведь»! А вы подумали, он вам имя убийцы назвал, что ли?
Глава третья
I
Нельзя сказать, что после знакомства с обстоятельствами этого загадочного и мрачного дела у Кричевского сложилось какое-то мнение. Он записал на двух листах желтой местной бумаги вопросы, которые непременно требовали пояснений, и на которые не удосужилось ответить следствие. Только вопросы все были какие-то разрозненные, поверхностные и малозначительные, не проникающие в самую суть. Составление плана действий Константин Афанасьевич отложил на вечер, а пока отправился на телеграфную станцию, чтобы узнать, нет ли вестей из Петербурга, доложить директору о прибытии своем и сообщить Верочке, что у него все хорошо.
Он с неприятностью обнаружил, что на главной улице, длинной и пыльной, его узнают, и даже тычут пальцами. Привычный к многолюдству столицы, Константин Афанасьевич несколько даже смущался этой провинциальной простоты нравов мамадышских жителей обоего полу.
В городе заметно было непривычное оживление, и народу прибавилось. У единственной гостиницы появилось несколько экипажей, у здания Мамадышского уездного суда напротив — ряд крестьянских телег, на которых съехались будущие присяжные и родственники обвиняемых. В загорелом седовласом человеке, покрытом с ног до головы толстым слоем белой дорожной пыли, неожиданно признал Кричевский адвоката Карабчевского, с которым расстались они в поезде. Николай Платонович, сверкая черными турецкими очами, со стоном разминал ноги и поясницу, наклоняясь, тряс наземь с темных густых волос своих все ту же белую пыль, столь изменившую его облик. Рядом с ним, сунув руки глубоко в карманы долгополого пальто, покачиваясь, стоял господин с длинным и унылым лицом и сизым носом пьяницы. Это был присяжный поверенный Дрягин, защищавший вотяков на двух предыдущих процессах. Защита и следствие холодно раскланялись.
Телеграф помещался в простой избе, разгороженной надвое занавеской из старого ситца. Особым знаком прогресса были телеграфные провода, тянувшиеся на столбах от избы к окраине, вдоль дороги на Казань. За занавеской простоволосая баба гремела посудой, кормила грудью крупного младенца. По эту, присутственную сторону, стоял на столе аппарат, и молодой прыщавый телеграфист в мундире и фуражке с кокардою выстукивал под диктовку, повторяя по слогам фразы:
— Не-ме-длен-но об-ра-тись… обратись… к док-то-ру… Шмуль-цу…
Диктовал телеграфисту фразы нижегородский журналист Короленко, весь запыленный не менее Карабчевского, но такой же энергичный и вдохновленный. При виде вошедшего Кричевского крупное лицо его сделалось весьма недовольным. Он смолк и некоторое время глядел на полковника в упор, очевидно, желая смутить его и принудить выйти вон. Телеграфист, отстучав последнее слово, оглянулся и просительно кашлянул, ожидая продолжения.
— Что ж, сударь! — с вызовом сказал Короленко, не достигнув результата. — Коли угодно вам слушать переписку мою с женою, так слушайте! Это, видно, профессия у вас такая!
Несколько озадаченный этим выпадом Кричевский не нашелся чем ответить, да и не счел необходимым. Желчный журналист отрывисто бросил телеграфисту:
— Телеграфируй здоровье Лели ежедневно! — после чего расплатился и шумно вышел.
— Дочка у него в Нижнем хворает, — извинительно объяснил телеграфист, ловко обрывая ленту и заправляя в аппарат новую. — Годка нет еще. А вы будете их высокопревосходительство господин Кричевский? Вам телеграмма из Петербурга!
— Вольно господину Короленко здесь отираться, — сказал полковник сурово и повелительно, как и подобает говорить с нижними чинами. — Ехал бы домой, к дочери. Читайте телеграмму.
Телеграфист проворно выхватил из обрывков ленты, спиралями и змеями лежащих в большой плетеной корзине, один, и бегло зачитал его, скользя узким прокуренным ногтем по знакам азбуки Морзе. Верочка писала кратко, что все у них хорошо, и что Настенька пальчик прищемила. Отчего-то Кричевский не поверил сухому тексту телеграммы. Показалось ему, что жена его обманывает, чтобы не беспокоить, скрывает что-то ужасное, и он тут же забросал ее требовательными и тревожными вопросами. Вдруг особенно остро и горячо ощутил Константин Афанасьевич разлуку с любимыми, и тоску по ним, которую нисколько не смягчил стрекот телеграфной машинки.